Таинство жизни и смерти
С вечнозеленым садом граничит монастырское кладбище, самое необычное из тех, какие мне приводилось видеть. Огражденное сплошной стеной, оно вмещает всего три могилы с простыми деревянными крестами: на пересечении перекладин — имя и дата. Эти скромные могилы высечены в камне, не слишком ухожены, едва обсажены кустиками зелени, словно полузабыты. От них по ступеням можно подняться на террасу кладбищенской часовни, войти в помещение нижнего ее этажа. И тут взору предстанет нечто невиданное, чего душа не сможет сразу воспринять…
Сотни черепов обращают к тебе пустые темные глазницы из-за сетчатого ограждения. Черепа поставлены один на другой в гигантскую прямоугольную груду — от пола метра на два — в углу между побеленными стенами, а с двух других сторон обведены проволочной сеткой. Несколько сотен в переднем неровном ряду, десятки рядов за ним в глубину, в незримую толщу, слой за слоем уходящую к стене и в ней обретающую опору. Высокие гладкие пожелтевшие лбы, округлые провалы глазниц, черные треугольные вздернутые провалы носов… Черепа не могут стоять один на другом ровно, — хотя заметны старания так их поставить, — и смотрят часто вкривь и вкось, потупившись или запрокинувшись к беленому потолку. У большинства из них нет нижней челюсти, только разреженные, щербатые остатки верхних зубов; но иногда и вся будто преувеличенная челюсть сохранена и обнажена. И в этой обнаженности всего, что у живого человека прикрыто волосами, кожей, губами, явлена печальная незащищенность мертвого перед живыми.
Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, бесславну, не имущую вида. О чудесе! что cue еже о нас бысть таинство, како предахомся тлению; како сопрягохомся смерти?..
О этот погребальный плач над прахом любимых, близких, надгробное рыдание, последнее унижение земной жизни — обнажением от всех покровов, уравненностью в тлении и распаде…
Монах умирает, и его сначала погребают на кладбище за стеной. Но для того, чтобы освободить ему место в каменной могиле, из нее извлекают останки умершего прежде, три года назад. Их омывают, высушивают, переносят в эту усыпальницу, складывают отдельно черепа, отдельно, у другой стены, кости, — и они тоже сложены грудой, из которой протянуты к сетчатому ограждению остовы рук и ног, длинные надломленные суставы пальцев, — от мертвых к живым.
Живые приходят на экскурсию, чтобы на несколько минут из полноты туристической радости бытия заглянуть в его подземелье. Одни затихают, скорее, в растерянности, чем в скорби, не готовые к этому мгновенному переходу и потому смущенные. Что подобает выразить на лице, можно ли осторожно пошептаться, задать вопрос гиду, дососать карамель? Другие сразу начинают креститься, промокать платком покрасневшие глаза…
Аз есмъ земля и пепел, и паки разсмотрих во гробех, и видех кости обнажены, и рех: убо кто есть царь, или воин, или богат, или убог, или праведник, или грешник?..
Вот так же безнадежно будет обнажено на Страшном Суде — кто праведник, а кто грешник, как здесь обнажен остов, скелет, лишенный плоти, одеяний, регалий и украшений, самооправданий и полуправд.
Где есть мирское пристрастие; где есть привременных мечтание; где есть злато и сребро… вся переть, вся пепел, вся сень…
Где останутся наши привязанности, любовь, страдание — если это не страдание о Боге, страдание не быть святым, не любовь к Нему, единственная вечная и верная любовь? Что останется ото всех наших трудов, если они не по Богу, от временных мечтаний? Все прах, все пепел, все исчезающая тень…
Кая житейская сладость пребывает печали непричастна; кая ли слава стоит на земли непреложна; вся сени немощнейша, вся соний прелестнейша: едином мгновением, и вся сия смерть приемлет…
Все суета человеческая, что не пребудет по смерти, суета сует, сказал Екклезиаст:.. Все — суета и томление духа…
Два ряда черепов умещены на выступе стены, как бы выделенные из среды собратьев, и смотрят на них, сгрудившихся внизу, чуть свысока. Есть еще большая привилегия — в нескольких подвешенных по стене ящиках с полочками лежат за стеклом столь же печально обнаженные черепа и кости прежних синайских архиепископов.
Но один простой монах удостоен исключительной почести. Скелет его, не расчлененный на составные части, сохранивший целостность, покоится в высоком застекленном шкафу — в сидячем положении и полном схимническом одеянии: синий плащ с капюшоном, синяя скуфья с крестом, прикрывающая лоб, синий аналав с вышитой красными нитками «Голгофой»… Большой деревянный крест на груди, четки с пушистой кисточкой, перекинутые через иссохшее запястье. Поза неестественна: выпирает живот, слишком высоко подняты колени. И все-таки в этом красивом покрове есть что-то отрадное для глаз, угнетенных непривычным зрелищем обнаженных человеческих останков, собранных вместе в таком огромном количестве.
Монах еще более почтен тем, что на фоне общей безымянности и утраты всех отличительных черт, с VI века сохранены его имя и, — пусть краткий, условный, — но очерк его неповторимой судьбы. Драгоценнее привести рассказ о ней в подлинных словах святого Иоанна Лествичника, игумена Синайской горы, одного из бессмертных синаитов, кости которого покоятся в этом же братском смиренном кладбище:
«Жил здесь некто Стефан, который, любя пустынное и безмолвное житие, многие лета провел в монашеских подвигах, и просиял различными добродетелями, в особенности же украшен был постом и слезами. Он имел прежде келлию на скате Святой горы, где жил некогда пророк и боговидец Илия. Но потом сей достохвальный муж принял намерение еще более действенного покаяния и удалился в место пребывания отшельников, называемое Сиддин, и там провел несколько лет самой строгой и суровой жизни. Ибо то место лишено было всякого утешения и удалено от всякого пути человеческого, так как находилось в расстоянии семидесяти поприщ от селений. Перед кончиною старец возвратился в келлию свою на Святой горе, где имел и двух учеников из Палестины, весьма благоговейных, которые охраняли келлию старца в его отсутствии. Прожив там немного дней, старец впал в болезнь и скончался.
За день же до кончины он пришел в исступление, и с открытыми глазами озирался то на правую, то на левую сторону постели своей и, как бы истязуемый кем-нибудь, он вслух всех предстоявших говорил иногда так: «Да, действительно, это правда; но я постился за это столько-то лет»; а иногда: «Нет, я не делал этого, вы лжете». Потом опять говорил: «Так, истинно так, но я плакал и служил братиям»; иногда же возражал: «Нет, вы клевещете на меня». На иное же отвечал: «Так, действительно так, и не знаю, что сказать на сие; но у Бога есть милость». Поистине страшное и трепетное зрелище было сие невидимое и немилостивое истязание; и что всего ужаснее, его обвиняли и в том, чего он не делал. Увы! безмолвник и отшельник говорил о некоторых из своих согрешений: «Не знаю, что и сказать на это», хотя он около сорока лет провел в монашестве и имел дарование слез. Увы мне! Увы мне! Где было тогда слово Иезекиилево, чтобы сказать истязателям: в чем застану, в том и сужу, глаголет Бог. Ничего такого не мог он сказать. А почему? Слава Единому Ведающему. Некоторые же, как перед Господом, говорили мне, что Стефан и леопарда кормил из рук своих в пустыне. В продолжении сего истязания душа его разлучилась с телом; и неизвестно осталось, какое было решение и окончание сего суда, и какой приговор последовал?»
А сколько можно было бы рассказать о каждом монахе из великого сонма, теперь неразличимом, неузнанном, безгласном в нагромождении сухих костей… Как открылся ему впервые Господь в сердечной сладости услышанного евангельского слова или церковного пения, или призвал его от великой скорби… Откуда пришел он через пустыню Синая, потому что никто из них здесь не родился, но гласом Божиим был призван каждый, и благодать Божия собрала всех. Сколько слез потом он пролил, осушаемых знойным ветром, сколько претерпел искушений… Как горело теперь уже не существующее сердце пламенем божественной любви, попаляя терния грехов, озаряя изнутри это сердце и делая его светоносным.