За площадью с витринами магазинов поселка Санта-Катарина, за его окраиной, дорога поворачивает в ущелье, противоположное долине Леджа: отец Павел останавливается и показывает взглядом — там, между крутыми срезами гор, за высокими итальянскими тополями в роскоши золота и зелени — монастырь Сорока мучеников.
Спускаемся по осыпающейся каменистой дороге между склонами, по которым разбросаны дома бедуинов. Двое мальчишек выглядывают из-за низкой ограды и вдруг стремглав, с каким-то воинственным пронзительным кличем кидаются наперерез: «Карабелла! Каравелла!». И вот уже с другого склона несется орава детей с тем же ликующим воплем и окружает нас. Отец Павел развязывает рюкзак: появляются пачки фломастеров, блокноты, тетрадки, карандаши. Все это мгновенно исчезает за пазухой или в карманах маленьких бедуинов, снова протягивающих темные ладошки. Дети лет от пяти до двенадцати прыгают вокруг него, кричат, когда он вынимает из рюкзака горсти конфет в ярких обертках, толкаются, каж-дый старается выхватить конфеты первым: «Карамелла! Карамелла!», и еще какое-то арабское слово выкрикивают они порознь и вместе.
Отец Павел, поворачивается на мгновение — лицо оживленное, с выражением радостным и смущенным:
— Знаете, что они кричат?! — «Я не брал! Я не брал!»
Он опускает руку в рюкзак, достает пригоршни конфет.
«Карамелла!» — доносится со склонов впереди, и прежняя орава пополняется новыми бедуинчиками, самые маленькие дергают за полу подрясника, чтобы обратить на себя внимание, те, кто повыше, хватают отца Павла за руку, и все кричат: «Я не брал!»
Кириаки, с прямыми, до плеч, золотыми волосами, с ласковым выражением карих глаз под золотыми ресницами, переводит медленный взгляд с детей на отца Павла, на меня:
— Здесь вокруг очень бедные селения… У детей ничего нет…
Так мы и продвигаемся в глубь ущелья, через каждые метров двести попадая в окружение и выбираясь из него ценой малого выкупа, доставляющего отцу Павлу нескрываемое удовольствие: для того он и нес за плечом рюкзак, как Санта Клаус. Ему лет пятьдесят пять, в густой нестриженной бороде еще нет седых волос, оживле-ние делает моложе его лицо со светлыми улыбающимися глазами.
— Очень бедные селения… — повторяет он. — Непонятно, чем живут…
И обрывается, словно наткнувшись на отсутствующее выражение моего лица, которого я до этого не осознавала. А мне вдруг вспомнились нищие, появившиеся на наших улицах и вокзалах, женщины с грудными детьми, сидящие в жидкой весенней грязи на ступеньках в метро, старушки, низко повязанные платком, низко склонившиеся над протянутой дрожащей ладонью… — и это после новых долгожданных и громко возвещаемых преобразований.
Вспомнилось где-то опубликованное письмо: мать — пьяница, отец в тюрьме (или наоборот), бабушка-инвалид осталась с двумя маленькими детьми, утром они плачут: «Бабушка, дай каши!», а она отвечает: «А у меня нет»…
И еще вспомнились наши ребятишки на Казанском вокзале, робко, с затаенным ожиданием в глазах обступившие группу веселых туристов из Германии, разламывающих для себя плитки шоколада, — дети победителей… Многие из них и не видели таких блестящих карамелей.
Не станет ли наш народ беднее бедуинов, если Бог превращает реки в пустыню и источники вод — в сушу, землю плодородную — в солончатую, за нечестие живущих на ней?..
Пещера святого Иоанна Лествичника, Игумена Синайского
Лет двадцать назад мне подарили кусочек зернистого гранита из пещеры святого Иоанна Лествичника, камешек лежал на чаше подсвечника, как осколок метеорита, упавшего из звездных пространств. Могла ли я вообразить, что сама войду в эту пещеру? Тогда, впервые погружаясь в бездонную глубину святоотеческих писаний, среди первых великих творений я прочла «Лествицу». И это оставило впечатление вещаний из иного мира, с которым у моей жизни не было реальных соприкосновений, мне не на что было там опереться. «Исшедший из мира… да не прерывает безгласных рыданий сердца до тех пор, пока и он не увидит Иисуса, пришедшего и отвалившего от сердца камень ожесточения и ум наш разрешившего от греховных уз, как воскрешенного Лазаря…» Живя в миру среди себе подобных, человек не может увидеть их мертвецами, а весь многоцветный, многозвучный и многозначный мир — как зону смерти с зияющим провалом в сердцевине. А любовь, творчество, бессмертное искусство? Для меня только начиналось счастливое открытие православия, связавшего все разорванные звенья и заполнившего все пустоты секуляризованного бытия. Меня захватил светоносный поток богословия, но тогда оно еще казалось увенчанием других познаний, синтезом и возведением на высший уровень всего данного, а не исходом из него. Зачем эти самоистязания, слезы, пепел, ржавые вериги и погружение в пещерный мрак, если над миром уже воссияло Солнце правды, и ты, наконец, узнал об этом?
Предстоял долгий путь — литургической жизни, прозрения бездны между «понимать» и «быть», или «знать» и «иметь» и бессилия перейти эту бездну, разрушения временем в прах того, что казалось твоим непреложным достоянием, земных утрат, скорбей, сокрушения сердца и покаяния — пока не начался этот непрестанный плач над своей душой, как гробом Лазаря.
В «священном жительстве» монаха «есть время бесстрастия, и время побеждения страстями… Есть время слез, и время окаменелости сердца; есть время повиновения, и время повелевания; время поста, и время принятия пищи… Время бури душевной, и время тишины ума; время сердечной печали, и время духовной радости; время учить и время учиться… Время борьбы, и время твердого мира; время безмолвия, и время деятельности безмолвной; время непрестанной молитвы, и время нелицемерного служения. Итак, да не обольщает нас горделивое усердие, побуждая прежде времени искать того, что придет в свое время… Ибо есть время сеять труды, и есть время пожинать неизреченные дарования благодати… Некоторые, по непостижимому Божию промыслу получили духовные дарования прежде трудов; другие в самых трудах, иные после трудов, а некоторые уже при смерти…»
Таинственная новая жизнь, отречение от царства князя мира сего и всех благ, и всей силы его, во имя царства Божиего в сокровенной глубине сердца, рая зеленеющего, осуществление божественной свободы и божественного призвания человека — твари, получившей повеление стать богом. И через двадцать лет от начала, перечитывая преподобного Иоанна заново, под оболочкой его слов — сухих, жестких, весомых, как камни синайской пустыни, — я видела их сверкающие сердцевины, кристаллы, отшлифованные благодатным огнем и хранящие его.
Поднимаясь и спускаясь по склонам гор, мы оставили справа последнее селение на дне ущелья. Слева все вырастали обрывы, лишенные признаков жизни. Нечаянной отрадой прошли мимо два монастырских сада за стенами в рост человека. Отец Павел повернул скрытый в камнях кран, и мы напились от чистой струи воды:
— Раньше здесь была Темница… Помните, в «Лествице» — место, где жили кающиеся иноки…
Многим казалось страшным, почти отталкивающим описание подробностей добровольных мучений тех, кто совершил тяжелые грехи после вступления в монастырь. Вкусившие райской сладости и утратившие ее по своей вине, изгнанные из рая, как Адам, ниспавшие из божественного света в кромешный мрак, они удалялись сюда — одни по воле игумена, другие по своей воле, — чтобы плакать «о душах своих, как о мертвецах». Как жаждали они претерпеть мучения временные и тем умолить Господа об избавлении от муки вечной… Лишив себя всякой радости, принимая так мало хлеба, воды и сна, чтобы только не умереть до извещения о прощении, они проводили дни и ночи на камнях, в зное и холоде, в рыданиях и молитвах. А что значило быть прощенным, если не возвращение из одинокой опустошенности и смертного холода грешной души, из темного отчаяния богооставленности — к благодатной причастности божественной любви?
Кто из нас, читающих сейчас творение святого Иоанна, вправе судить о высоте этих откровений и о страдании и горечи от их утраты? Многие ли причастны райскому блаженству и покаянному рыданию: Изведи из темницы душу мою… Многие ли готовы пожертвовать хоть чем-нибудь из того, что можно съесть, выпить, чем можно обладать теперь, ради неведомых благ, «превысших естества», которых не видел… глаз, не слышало ухо, даруемых после великих трудов, а то и не даруемых вовсе?