— Эх, хорошо говоришь, малый! — крикнул Садыков. — И государству к бюджету миллиардик прибавки!
— Миллиард — это вполне реальная цифра. И то на первое только время. Мы здесь такое сотворим! — с яростью и угрозой кому-то крикнул Неуспокоев. — Заплачут у нас Айовы, Канады и Чикаго! Большие дела здесь зашумят! — Он помолчал, подумал, и добавил: — Большие и люди здесь нужны. Здесь одна смелая мысль рождает другую, еще более смелую, дерзкую порой. Это как цепная реакция. Вот как я вижу степь. Сочувствуете, Александра Карповна?
— Я сочувствую всем, кто искренне верит в то, что он делает. Если только он не подлость искренне делает, — открылись доверчиво и ясно навстречу ему правдивые Шурины глаза.
Она смотрела на его чистый, острый профиль, на его руку, затянутую в черную перчатку, то взлетавшую воодушевленно, то, сжимаясь в кулак, сокрушавшую что-то. Ее волновала его рвавшаяся наружу сила, требовавшая немедленно, сию же минуту, полного размаха. И после его возбужденного, богатого эмоциями голоса скучно прозвучал спокойный бас директора:
— Коли пришли, так сядем, конечно, крепко. Но больших дел без больших трудностей не бывает. А степь — земля щедрая, но очень трудная. На себе почувствуете.
— Товарищ прораб правильно говорит! Гляди, — махнул Садыков снятой фуражкой на степь, — расползлась, раскидалась онда-мунда[7], беспорядка много! Порядок здесь надо делать. Чтобы красиво было, надо делать. Он хорошо говорит!
— Завидую я вам, товарищи, — вздохнула Шура. — Поднять первую лопату земли, положить первый кирпич, провести первую борозду! Мы только читали об этом, об Игарке, Комсомольске-на-Амуре, о Караганде. А сами чтобы…
— Караганду и я сподобился поднимать, — сказал директор.
— Трудно было? — с детским любопытством спросила Квашнина.
— Трудно ли? — начал директор медленно разглаживать кулаком пушистые усы. — Это как посмотреть. Тут, видите ли…
Но прораб перебил его:
— «Старый степной волк разгладил седые усы и начал свой рассказ», — сморщил он полные свежие губы. — Извините, не охотник до вечеров воспоминаний. Разрешите в хату, Александра Карповна? Хочу газеты просмотреть.
Шура молча подвинулась на ступеньках. Он поднялся в автобус. Замолчавший Корчаков, по-прежнему медленно поглаживая усы, с любопытством посмотрел внутрь автобуса. Шура и не оборачиваясь знала, что там сейчас происходит, и ей было неприятно, даже немножко стыдно, что Егор Парменович видит, как спокойно, будто у себя дома, располагается прораб в ее автобусе.
Но Егор Парменович перевел уже взгляд на нее. Он заметил, что она сменила яркий свитер с оленями и модную шапочку на новенькую ватную стеганку, неуклюже просторную, не по росту, и на белый ситцевый платок, повязанный по-деревенски «конёчком». Это понравилось ему, и он хорошо улыбнулся ей:
— Простите, я не ответил на ваш вопрос. Конечно, было трудно. Но вот что удивительно — вспомнишь, и кажется, что, наоборот, было много радостей и счастья. А радости какие? Зной, противная вода, мусорное пшено, тяжелая работа. Правда, мусорную пшёнку мы уплетали так, что кряхтели и постанывали от наслаждения. А если вокруг хорошие ребята, хорошая песня вечером и улыбка девушки — вот ты уже и счастлив! Как это понять?
— Не знаю, — грустно ответила Квашнина. — В моей жизни не было мусорного пшена. И счастья настоящего не было.
— И вы поехали сюда, на целину, искать счастье? — крикнул Неуспокоев из автобуса.
— Разве можно счастье искать? — улыбнулась Шура. Улыбка была серьезная, будто она прислушивалась к чему-то, что внутри нее. — Счастье завоевать нужно. Жить яркой, красивой, мужественной жизнью, просто, от всего сердца, делать свое трудное дело… И, оказывается, это был подвиг. Разве это не счастье? А человеку много счастья нужно. Много! Как солнца!
— Все правильно говоришь, доктор, — необычно тихо, без крика сказал Садыков. — Труду цену узнаешь — и счастью цену узнаешь.
— Я с вами согласен, Александра Карповна, — опять крикнул Неуспокоев. — Счастье в том, чтобы достигать. И достигнуть! — тяжко и зло закончил он. Лицо его было сурово и непреклонно.
— А я с вами согласен, Николай Владимирович! — сказал директор. — И у нас тогда, в Караганде, одно было в мыслях — достигнуть! Дать в срок карагандинский уголек Магнитке. А не дали бы уголь, и Магнитка не дала бы точно в назначенный срок свой первый чугун. И тогда на чем бы мы сегодня пахали и сеяли? На волах? Освоение одного гектара целины требует одной тонны металла — только в виде тракторов и прочих земледельческих орудий. У нас, например, пятнадцать тысяч гектаров пригоднопахотной земли, значит только нам, одним нам, вынь да положь пятнадцать тысяч тонн металла! Видите, какая штука получается? — Корчаков шумно вздохнул. — Караганда — моя старая любовь! Такая любовь не ржавеет. Желаю и вам, молодежи, встретить такую любовь, — снова улыбнулся он Шуре.
— Заходите, товарищи, у меня сегодняшние газеты есть, свежий «Огонек» найдется, — поднялась Шура и вскрикнула: — Пожар! Смотрите, как полыхает! Ой, я так боюсь пожаров! Это близко?
— Далеко, — равнодушно ответил Садыков. — Это не пожар, это луна.
Дымно-красное зарево, напугавшее Квашнину, наливалось пламенем, бушевало, и над горизонтом показался край багровой луны. Она поднималась заметно для глаз, и под ее мутно-красным светом засияла лакировка автобуса, затем стала видна колонна машин, потом дальний бугорок и, наконец, дорога до самого горизонта, будто медленно раздвигался гигантский занавес.
— Николай Владимирович, бросьте вы газеты! Идите сюда! — крикнул директор. — В Ленинграде вы такой луны не увидите! В полнеба!
Неуспокоев, не отрываясь от газеты, лениво отмахнулся.
Корчаков и Шура поднялись в автобус. Садыков отошел в степь. Его томило виноватое беспокойство, всегда приходившее в конце дня. Когда день уже кончен, ему начинало казаться, что он сделал сегодня непростительно мало.
Есть среди нас люди, и много таких, которые, окончив трудовой день, строго, придирчиво проверяют себя: все ли я сделал, что положено было сделать сегодня? А Садыков в такие минуты спрашивал себя по-другому: не могу ли я сделать еще что-нибудь, кроме сделанного? Он был уверен, что при той силе и с теми возможностями, которые ощущал в себе, он делает мало, недопустимо мало! Он жил в непрерывных и нетерпеливых поисках еще какого-нибудь дела, которое он сможет сделать, а значит, и должен сделать. И сейчас он искал — что можно сделать еще? Не может быть, чтобы не нашлось еще какое-нибудь дело! И, поглядывая на колонну, он недовольно слушал шум стоянки: голоса, смех, налаживавшуюся песню. Вот ее подхватили гитара и баян. Не спится городским людям в новых, необычных условиях.
— Товарищ прораб, ты дежурный по колонне? — крикнул он, подойдя к автобусу. — Не спят люди. Скоро двенадцать, а подъем в четыре ноль-ноль. Иди, пожалуйста, наведи порядок.
— Позвольте, я должен укладывать спать триста совершеннолетних лоботрясов обоего пола? — неприятно удивился прораб. — Может быть, чулочки им снять и сказочку на ночь рассказать?
— Идите, идите, гоните молодежь спать. Им не напомни, они до рассвета будут песни петь, — сказал Корчаков и прислушался.
Садыков с кем-то разговаривал у двери автобуса. Это пришел Чупров. Затем Садыков поспешно ушел, а Борис окликнул Квашнину:
— Александра Карповна, вы здесь? Вы давали кому-нибудь водку? Два пол-литра?
— Конечно, нет! — удивилась Шура. — А в чем дело?
— На Цыганском дворе шоферы пьют. Говорят, что водку им дали вы. Профилактически.
— За эти слова морду бить надо! — возмущенно крикнул Неуспокоев, глядя через раскрытую дверь на Бориса. — Что вы морщитесь? С этими людьми нельзя быть чересчур интеллигентным. Здесь попроще, погрубее, похамоватее надо!
— Идите, разберитесь, — строго сказал прорабу Егор Парменович. — Морду бить, конечно, не рекомендуется.
— Я вас провожу, — накинула Шура на голову-платок.