— Не смешно? Скажите, что же тогда может рассмешить вас, малыши? Разве не забавно, когда честный человек вынужден скандалить, бить стекла или воровать, чтобы найти себе пристанище?
XXV. В одиночке
«Все, увы, осталось по-прежнему, — думал Бродар. — Республика — сплошная ложь, ибо бедняки, как и раньше, влачат жалкое существование, дети их все так же беспризорны, рабочие в старости по-прежнему обречены на прозябание…»
Запыхавшийся полицейский прибежал узнать у тюремного надзирателя, кто руководил арестом преступника по имени Бродар. Нужно было выяснить, не оказал ли он сопротивления. Для этого пришлось допросить целую кучу шпиков, навести справки, составить протокол.
Наконец послали за обвиняемым. Его простодушная внешность, открытый и добрый взгляд сначала удивили надзирателя. Но, сталкиваясь изо дня в день с преступниками и привыкнув к их лицемерию, он решил, что и этот арестант притворяется, пытаясь выставить себя в выгодном свете, хотя сыграл немаловажную роль в трагедии, происшедшей на бульваре Пор-Рояль. Вспомнив вдобавок, что перед ним коммунар, тюремщик процедил:
— Нечего прикидываться овечкой! Нам известны и ваша жестокость, и ваши злодейские козни.
Довольный этой фразой, надзиратель снова спрятал подбородок в платок, повязанный вокруг его шеи, красной и прыщеватой, как у индюка. Жак ровным счетом ничего не понимал. С полдюжины полицейских окружило его, чтобы отвести в одиночную камеру.
— Черт побери, — переговаривались мальчишки, глядя, сколько людей отряжено конвоировать одного арестованного. — Видно, отпетый!
Старик покачал головой.
— Нет, отчаявшийся вконец! — произнес он.
Бродара поместили в одиночку. Из отдушины, высоко под потолком, струился тусклый свет, слабо освещая убогую обстановку: скамью, соломенный тюфяк, кувшин. Мертвая тишина камеры поначалу несколько успокоила Жака. Находясь в общем помещении, среди всех этих жертв нищеты, порока и бесчестья, под неусыпным надзором полицейских, он не мог предаться своему горю. Теперь же он был один, никто не видел его слез. Лишь толстые стены могли услышать возгласы отчаяния, вырывавшиеся из его груди…
Жак присел на скамью и задумался. Чем заслужил он такую участь? Перебирая в памяти события своей жизни, кожевник пытался отыскать хоть что-нибудь могущее оправдать жестокость судьбы к нему. Как волшебном фонаре, перед ним мелькали живые образы прошлого, выгравированные резцом памяти.
Прежде всего он вспомнил свою женитьбу на Мадлене. Что за радужная картина! Яркий солнечный свет заливал их крохотную мансарду. Как весело щебетали птицы, когда наутро после свадьбы он проснулся рядом со своей женушкой! Как она была мила в белой кофточке и красной юбке, темноволосая, чуточку растрепанная… Трудолюбивая, словно пчелка, она поднималась рано утром, стараясь его не разбудить, и спешила растопить печурку, чтобы вскипятить молоко к завтраку. Как он любил свою дорогую Мадлену! И он мысленно перечислял все ее достоинства, столь милые его сердцу. Она работала не покладая рук и притом всегда была в хорошем настроении, всегда у нее находилось шутливое словцо. Она вовсе не напоминала сварливых жен, от которых хочется сбежать к гулящим девкам… А какая это была превосходная мать! Всегда с детьми. Он обещал сделать ее счастливой… Сдержал ли он эту клятву? Как относился к жене? Мог ли, положа руку на сердце, в чем-либо себя упрекнуть? Нет! Раза два он вернулся домой немножко навеселе после пирушки с приятелями, да в первое время несколько пустяковых сцен, вызванных ревностью, — вот и все. Никогда никаких ссор, решительно никаких! Чем дольше они жили вместе с Мадленой, тем больше он любил ее.
Исполнил ли он свой сыновний долг? Да, исполнил. Мать умерла у него на руках, благословив его, пожелав ему и Мадлене в награду за их любовь к ней таких же хороших детей, какими были они.
А когда появилась семья, а вместе с нею нехватка в деньгах, разве не работал он по семнадцать часов в сутки, чтобы прокормить малюток и дать жене возможность оставаться с ними? Да, еще засветло он уже стоял у чана с кожами, а домой возвращался поздно ночью, усталый как вьючное животное, так что у него едва хватало сил поесть и раздеться; после этого он сразу же засыпал тяжелым сном. Ему одному приходилось нести на своих плечах все заботы о семье, и у него не было других радостей, кроме воскресных прогулок с женой и детьми. Но это случалось редко, дети часто хворали, работы не хватало, в двери стучалась нужда… И все-таки Жак не сетовал, стойко перенося все лишения и даже не задумываясь над тем, что он является жертвой общественной несправедливости. Мысль о том, что бедные могут восстать против богатых, пришла ему в голову лишь в ссылке благодаря беседам с людьми, твердо убежденными, что судьба пролетариев зависит от них самих и что пролетариат — самый многочисленный класс — может устроить свою жизнь по-иному.
Но и в ссылке Жак был далек от каких-либо действий: он только размышлял. Так неужели же за это его хотели наказать?
Бродар перенесся мысленно в Новую Каледонию. Ему припомнился океан, огромные валы, разбивающиеся о подводные рифы, мощные циклоны, вырывающие с корнем деревья, и он подумал о том, как много общего между человеком и стихией. Быть может, пытаясь все разрушить, она тоже восстает против владычествующих над нею законов? Кто знает, каким тайным импульсам повинуются порывы урагана?
Пребывание в Каледонии открыло ссыльному глаза на многое. Он вспомнил, как, равнодушный к великолепию первобытного ландшафта, озаренного непривычно ярким солнцем, поднимался он на холм, где находилось почтовое отделение, в нетерпеливом ожидании письма от Анжелы или Огюста. Иногда в конверте он находил двадцать су почтовыми марками… Милые дети! Они лишали себя самого необходимого, чтобы сэкономить отцу на курево! Но Жак бросил курить. Ибо человек, движимый высокими побуждениями, способен сделать все, что захочет. Он откладывал присылаемые деньги, чтобы потом порадовать всех гостинцами… О черт, ведь как раз на днях должен прибыть сундук с подарками, — все его сбережения за годы ссылки, — а он в тюрьме!
Письма жены и детей, которые он хранил при себе, во время ареста почему-то были отобраны. Нет ли тут какого-нибудь подвоха? Там, на полуострове Дюко[37], он не раз слышал, как товарищи возмущались нарушением тайны переписки. Рибур и Алейрон[38], вероятно, боялись, что в письмах разоблачаются их злодеяния. Однако палачи могли быть спокойны: жертвы их спали вечным сном на парижских кладбищах за шесть тысяч лье оттуда.
Особенно много рассказывали об Алейроне. Ходили слухи, что именно он руководил расстрелами в казарме Лобо. И после всего этого власти не постеснялись отдать на произвол убийцы судьбу несчастных людей, чудом избежавших его жестокой расправы!
Говорили и о том, что письма перехватывают. Но Бродар был рад, что почта все-таки доходит; со слезами на глазах, с глубоким волнением читал он нежные строки, проделавшие такой далекий путь. Пусть его переписку просматривают: ни ему, ни его близким нечего скрывать! Он и не помышлял о мести и, получая письма из Франции, думал только о семье. Зачем же отняли у него эти письма, столь драгоценные для него и не имевшие, безусловно, никакого значения для полиции? Подобные действия удивляли сейчас этого прямодушного человека ничуть не меньше, чем приговор, вынесенный ему шесть лет назад.
Бродару вновь вспомнилась повозка с мертвецами, перед которой он когда-то снял шляпу. Ему представился Париж, пылающий, как факел, озаренный красноватыми отблесками пожара, и эта повозка, доверху заваленная трупами стариков и детей. Он снова видел кровь, стекающую на мостовую… Это было у казармы Лобо. Тут его и арестовали.
До ареста Жак блуждал по объятому пламенем городу, охваченный безграничной жалостью к жертвам бойни, официально именовавшейся «восстановлением порядка». До сих пор он не мог без содрогания вспоминать увиденное.