— Дурой тебя назвать, Аграфена Митревна, — как бы обидно тебе не показалось. А если по направлению ума говоришь такие слова, обратно выходишь в дуры.
— Одна дура говорит, а другая слушает! — попыталась вывернуться Аграфена, но безуспешно. «Нет, не те „бабоньки“ стали, не те».
— А третья, поумнее которая, возьмет да и сообщит про твои «новости» куда полагается, — вновь опуская бадейку в холодную и гулкую пустоту колодца, многозначительно сказала Василиса.
На этом выступление Присыпкиной и закончилось. Уж на что языкастая была старуха, а «застегнула роток на все пуговки». Повернулась и пошла, шмыгая по травке новыми калошами, грузно переваливаясь на ходу.
— Ну, а из-за чего же, Василиса Миколавна, поспорили наши? — спросила Токареву одна из женщин. И все повернулись в ее сторону: своим резким выступлением против Аграфены Токарева возвысила себя в глазах колхозниц.
— А кто его знает. Я хоть и не шибко разбираюсь, но вижу, что оба они мужики правильные. Только один, видно, хорошо рассуждает, а другой еще лучше — по-партийному!
2
Собрание было назначено на два часа, но прения по «туманному» вопросу развернулись значительно раньше. Разговоры шли и по домам, и на конюшне, и в сельпо, и на молочной ферме, и в парикмахерской. И не все люди рассуждали по-глупому, как выживший из ума старичок или смолоду не отличавшаяся умом Присыпкина.
Неплохо, например, сказал конюх Степан Александрович Самсонов своему старинному другу и вечному противнику в спорах — заведующему током Михаилу Павловичу Шаталову:
— Федор Васильевич пирогами хочет своих колхозников накормить, а народ наш, пожалуй, не только о сытости думает. Не для того голодовали. Мне, например, охота сильнеющий приемник здесь, на конюшне, поставить. Чтоб, значит, каждую минуту мог я услышать, о чем где люди думают. Обязательно!
— А может быть, и шпиль тебе над конюшней выставить, передаточный, как в Тамбове на радиостанции? — по всегдашней своей привычке поддел Шаталов задиристого старичка. — А здесь около ведер микрофон привесить. Подошел бы ты, Степан, утром, включил ток и заговорил на всю губернию. Дескать, слушайте, народы, дядя Степан по радио широко вещает! — Шаталов захохотал, кашляя и отплевываясь.
— Можно и шпиль! — воинственно уставился на собеседника Степан Александрович. — Ты не гляди, что я простой конюх. Сказал бы еще на старости лет народу что-нибудь дельное. Это ведь тебя только учу-учу, а на ум никак не наставлю. Все вы, видно, Шаталовы такие — неотзывчивые.
Второй из «неотзывчивых» Шаталовых — Иван Данилович — пока что от разговоров на тему дня воздерживался. Но по всему чувствовалось, что такого момента Данилыч не упустит и слово свое произнесет. А то, что слово готовится веское, видно было по поведению Ивана Даниловича. Еще с вечера притащил он из клуба к себе домой подшивку «Правды» чуть ли не за целый год. Потом еще раз сходил и книг хороших принес целую стопу. Разложил все на столе, пузырек с чернилами поставил, а сам улегся спать.
Рано начинается летний день. Но еще раньше поднялся с широкой скрипучей кровати Иван Данилович. Сполоснул лицо, расчесал гребешком раскидистые свои усы и, заправив лампу, уселся к столу.
Листал газеты и книги. Бормотал что-то, иногда одобрительно, иногда сердито, выписывая на бумажку, поскрипывая пером, нужные ему слова и мысли.
За этим занятием и застал утром отца Николай, с вечера уходивший спать на сеновал.
Хорошо летом спать на пахучем сене да на свежем воздухе. Уж так спится! И куры не мешают, хотя и начинают чуть свет свою возню и озабоченное кудахтанье, и петух, хоть какой ни будь голосистый, не разбудит. Не беспокоит и доносящееся снизу густое отстойное мычание и тяжелые вздохи буренки. Крепок молодой сон здорового парня.
И еще по одной причине удобно спать летом на сеновале. Поужинает Николай, посидит еще за столом с полчасика, газетку почитает, иногда с папашей о международных делах побеседует, а потом потянется, зевнет так, что, того гляди, скула с места свернется, накинет на плечи овчину и уйдет.
А куда?
И в голову не придет папаше, что сынку меньше всего в теплую летнюю ночь спать хочется. А ведь и с самим такое было. Только раньше старшего Шаталова поджидала Паша, а теперь младшего — Дуся.
Вот почему и удивляется по утрам бывшая Паша, расталкивая сына и стаскивая с него овчину:
— Это что же у парня за сон появился, хоть на речку его за ноги волоком волоки!
Но сегодня Николая по случаю воскресного дня никто не будил. И проснулся он тогда, когда уже круто падали на сено пробивающиеся сквозь тонкие щели золотые струны солнечных лучей.
— Ты что это, отец, средь бела дня керосин палишь? — удивленно спросил Николай, задержавшись у порога.
— А-а? — Иван Данилович оторвался от газеты и тут только заметил очень блеклый и ненужный огонек керосиновой лампы, стоящей прямо на солнышке. Прикрутил фитиль, покосившись поверх очков на сына. — Долгонько ты спишь, Николай Иванович.
— Просто мешать тебе не хотел, папаша, — равнодушно отозвался Николай и свернул на другое, — Выступать, никак, собираешься?
— Там посмотрим. За словом в карман не полезем, коли понадобится.
«В карман не полезешь, а по газетам шаришь!» — подумал Николай. Повесил дубленку, прошел к умывальнику, задержался в нерешительности.
— Или выкупаться пойти?
— Иди. А я тем временем закончу. Эх, и здорово тут завернуто! — Иван Данилович, оживившись, склонился к газете: — «За годы войны стало особенно ясно, что колхозы объединяют всех честных тружеников села не только по труду, но и по мыслям, по чувствам, по отношению к своему социалистическому отечеству!..» Слышал? — Шаталов торжествующе уставился на сына. Но торжество оказалось неустойчивым.
— Слышал, — ответил Николай. — Иван Григорьевич Торопчин у нас на комсомольском собрании то же самое говорил.
— То же, да не то же. Не дорос еще до таких содержательных слов твой Иван Григорьевич, — Шаталов сердито покосился на сына и отложил в сторону газету.
— Вот что я хотел тебя спросить, папаша, — нерешительно заговорил Николай. — Ты… за кого думаешь выступить?
— За советскую власть!
— Я понимаю, что не против…
— А ну помолчи, огарок! — От возмущения у Ивана Даниловича даже очки с носа свалились, но он поймал их на лету.
— Я ведь тебе же, отец, добра желаю, — строго сказал Николай, повернулся и ушел на реку купаться.
— Ну что ты с ними будешь делать, а? — неизвестно к кому обратился Шаталов.
Никто и не отозвался. Только часы густо и торжественно пробили девять раз…
3
Жаркий денек выдался для парикмахера Антона Ельннкова. С утра в парикмахерской полно народу. А где народ, там и разговоры. Да какие!
— Не знаю, как вы, граждане, а я, например, не какую-нибудь Индонезию, а самую что ни на есть Америку считаю отсталой страной И пусть она передо мной не задается! — вот что заявил во всеуслышание распаленный спорами о международном положении сам парикмахер.
— Ну, уж это ты, Антон Степанович, перехватил насчет Америки, — возразил Ельникову колхозный счетовод Саватеев. — Там, хочешь знать, культура. Тебе, с твоей парикмахерской, закрыться, хоть и наставил ты пузырьков разных полный стол. В Сешеа, брат, электричеством людей бреют!.. Вот какая картина!
И Саватеев, гордый своей осведомленностью, оглядел небритые лица и кудлатые головы собеседников.
— Неужто электричеством? — усомнился кто-то.
— Очень просто, — поддержал Саватеева весь заросший рыжеватыми кустиками Александр Камынин. — Пустят тебе на морду ток — и нет никакой растительности. Как щетинка с ошпаренной свиньи, бородка с тебя сойдет!
— Культурно!
— Культурно? — Антон Ельников загорячился и даже про густо намыленного клиента забыл, — Не с крыльца, а, извините, от нужника вы к культуре подходите, дорогой товарищ Саватеев. Кому-кому, а счетоводу, образованному человеку, это непростительно.