Вот он сидит в красном углу празднично убранной горницы за начищенным до блеска, весело клокочущим самоваром, сам сияющий, как самовар.
А напротив кузнеца, облокотившись локтями о стол и не отрывая взгляда от гостя, сидит Марья Николаевна Коренкова — женщина тоже в годах; но что же, если не надежда на счастье, так молодит эту женщину, делает такой притягательной синюю-синюю глубину ее глаз?
Никифор Игнатьевич и Марья Николаевна, прежде чем приступить к чаепитию и серьезному разговору, распили бутылочку очищенной, закусив хрусткой капустой, заквашенной кочанами, и лепешками из отрубей. Но если женщина, хотя и выпила вина наполовину меньше, раскраснелась и приобрела улыбчатость, то кузнец был, что называется, «при светлом глазе» и вел совершенно трезвый, степенный разговор.
— Война, Марья Николаевна, для народа, как при дурном ветре пожар — дров спалит уйму, а люди на холоду остаются. Начните считать по домам: где малолетки родителей потеряли, женщины многие — вот хотя бы и вас взять — мужей, старики сынов лишились. Словом, всю нашу жизнь перекосила эта самая война. Н-но… — Никифор Игнатьевич единым духом схлебнул с блюдца чай и продолжил — тыном ветра не остановишь! Чуть не каждый, заметьте, после войны заново жить начинает. Корень — вот в чем сила! А в нашем народе корень такой, что… думается, легче весь земной шар на попа поставить, чем русского человека утеснить с его земли! Это я к чему говорю…
Однако перейти к основной теме разговора Балахонову удалось не сразу — помешал младший сынишка Коренковой, Паренек, слегка приоткрыв дверь, бочком протиснулся в избу, звучно прошлепал босыми ногами к столу и с детской бесцеремонностью уставился на кузнеца.
— К чему это я говорю, — уже нерешительно повторил Никифор Игнатьевич, скосился на паренька и замолчал, хотя и уловил в синих, как у матери, глазах мальчика живейший интерес к разговору.
— Пашунька, — сказала Марья Николаевна, ласково пригладив сыну русые волосенки, — добеги разом до Таисии, катушку ниток она мне посулила дать… Добежишь?
— Ее дома нет, тетки Таисии, — не отрывая любопытствующего взгляда от лица Балахонова, отозвался сынишка. — Они с Анюткой порося на пункт понесли, ему присыпкинский кобель одно ухо начисто скусил. Смеху было!
— Так ведь вернется небось Таисия. Иди. Ну, поиграете там пока со Степой, — бросив на Балахонова быстрый, виноватый взгляд, просительно сказала Марья Николаевна.
— Тогда лепешку дай! — повернувшись к матери, сказал Паша.
— Возьми сам. Вон на шестке я вам оставила. Всем по две.
— Одну пока съем, — рассудительно сказал парнишка, выбрал из стоявшего на шестке решета самую большую лепешку и, впившись в жестковатое тесто мелкими и острыми, как у хорька, зубенками, направился к двери.
— Да, так к чему я завел этот разговор? — выждав после ухода Паши некоторую паузу, в третий раз повторил Балахонов и, очевидно собираясь с мыслями, опять замолчал.
— Может быть, чайку еще откушаете, Никифор Игнатьевич? — ласковым голосом подбодрила своего собеседника Коренкова.
— Спасибочки, выпью. Раньше этот самый чай почему-то фамильным назывался. А то еще кирпичный я уважал…
И снова помолчал кузнец. Какие-то все неподходящие приходили на ум слова. Потом все-таки решился:
— Так вот, Марья Николаевна, я, конечно, человек в возрасте, так сказать, не юнош. Но в работе пока пусть молодые за мной тянутся!
— Что и говорить — таких, как вы, работников поискать. Я уж нынче раз десять хорошим словом помянула, — подавая подрагивающей рукой Балахонову чашку, сказала Коренкова. От сдерживаемого волнения женщина раскраснелась больше, чем от вина. Ее состояние передалось и кузнецу.
Хотел было Никифор Игнатьевич для успокоения глотнуть прямо из чашки чайку, но во-время остерегся, лишь смочил в крутом кипятке усы. Отер и расправил их ладонью, вновь заговорил:
— И остальное мое положение вам известно. Живу, можно сказать, в достатке… Ну, нынешний год, конечно, поминать не будем.
— Сейчас всем трудно, — Коренкова глубоко передохнула. — Но с осени, думаю, опять заживем.
— Кто заживет, а кому и сытость радости не прибавит… Плохо, Марья Николаевна, когда хозяйки в доме нет!
Выдавив из себя, наконец, эту многозначительную фразу, Балахонов облегченно перевел дух. Лиха беда — начало.
— А Настя? Она ведь у вас девушка небалованая.
И чего это женщины часто непонимающими прикидываются? Никифор Игнатьевич даже обиделся.
— Что — Настя? Да разве может быть настоящей хозяйкой в доме дочь? Сегодня она со мной, а завтра… Нет уж, как вы хотите, а остаться на старости лет бобылем — мне не рука! Это — все, что нажито, прахом пойдет. А ведь у меня как-никак дом и сверху железом крыт и внутри не соломой натолкан… Вот и хотел я, Марья Николаевна, с вами посоветоваться…
Балахонов осекся, увидев, что лицо Марьи Николаевны, еще минуту тому назад такое приветливое и ласковое, стало вдруг замкнутым, омрачилось не то обидой, не то досадой. «Это что же я говорю-то? — заворошилась в голове кузнеца беспокойная мысль. — Чем хвастаюсь? Будто телку приторговать пришел, а не свататься! Неужели же хозяйка нужна, только чтобы беречь дом да имущество? Забыл, видно, как лучшую половину своей жизни коротал без радости, честно, но равнодушно со своей-хилой женой жил. А почему?.. Да потому, что не девушку тогда высватал, а кузницу. Эх ты, старый дурень! А еще сызнова по-хорошему жить начать думаешь».
Низко опустилась голова Никифора Игнатьевича, как будто тяжелые мысли пригнули. Сказал очень тихо, трудно было говорить, спазма перехватывала горло:
— Прости, Марья Николаевна. Неладно говорю. Видно, с молодости хорошим словам не научился, а уж теперь…
Жаль, что не видел в тот момент Балахонов лица Марьи Николаевны. Понял бы он сразу, что и без слов понимает его женщина. А когда после очень долгого молчания решился взглянуть, склонила голову Коренкова, пряча от Никифора Игнатьевича свои заблестевшие слезами глаза.
— Одинаковые мы с тобой, Никифор Игнатьевич, — сказала она, как бы отвечая на обидные мысли кузнеца. — И меня ведь за Павла высватали, когда семнадцати годков мне еще не исполнилось. Не по-хорошему. Никто и не спросил меня тогда, люб ли мне жених, по сердцу ли я за него замуж иду. Да и Павел… Прожили мы с ним шестнадцать лет, четырех детей растили, а о любви промеж собой словечка не промолвили. Будто весь свой век человек живет только для сытости… Нет, больше такой жизни я не хочу, Никифор Игнатьевич!
Коренкова выпрямилась и, решительно вскинув голову, взглянула на Балахонова. Взглянула и поняла сразу, что и Никифор Игнатьевич «больше такой жизни не хочет».
3
Вернувшись домой, Иван Григорьевич повесил на привычное место фуражку, снял офицерский ремень, подошел к зеркалу и долго зачесывал густые и волнистые свои волосы. Ожесточенно водил гребнем и приглаживал еще ладонью другой руки.
— Никак к невесте собираешься, Ванюшка? — не то пошутила, не то намекнула мать.
— А? — Иван Григорьевич явно не расслышал вопроса.
— Красоту, говорю, наводишь. — Анна Прохоровна покрыла чистой скатертью стол и отошла к печи.
— Этого и надо было ожидать, — невпопад ответил матери Иван Григорьевич и сел за стол. Поправил загнувшийся угол скатерти, подвинул к себе ложку и нож, аккуратно примял пальцем соль в солонке.
— Вот уж верно говорится, что летом земля, как курица, — подавая тарелку с дымящимся супом, сказала Анна Прохоровна. — Смотри, Васятка щавелю целый мешок приволок.
— Зачем это? — спросил Иван Григорьевич.
— Попробуй, тогда узнаешь — зачем.
— Подожди, мать. Не могу я сейчас. Сытый, что ли…
Иван Григорьевич отодвинул тарелку, отложил ложку и нож. Достал с полочки газету.
Только тогда Анна Прохоровна заметила состояние сына. Встревожилась.
— Опять что-нибудь, Ваня, случилось?
Но сын ничего не ответил. Он смотрел на заголовок передовой: «Новый патриотический почин колхозного крестьянства».