Увидав Федора Васильевича, старик с заячьей резвостью шмыгнул ему навстречу и забормотал, посвистывая щербатым ртом:
— Вот ведь грех-то какой! А Пелагея, сказать — не соврать, ну, полчаса как на выселки наладилась. Свекровь у нее, слышь, преставилась.
— Не крутись, отец! — строго сказал Федор Васильевич и покосился на колыхнувшуюся цветастую занавеску.
— Ей-бо, преставилась Акулина, царство ей…
— На черта мне нужна твоя Акулина! — гаркнул Бубенцов.
— Это про покойницу-то?! — отступая и подтягивая подштанники, испуганно прошелестел старик. — Грех тебе будет, Федор Васильевич! Ить все помрем.
— Ничего. Я еще поживу и грехи замолить успею. Ты не греши. А главное — поменьше бреши!
Бубенцов решительно шагнул к занавеске, откинул ее и увидел ту самую Пелагею, которая «полчаса как наладилась на выселки».
Ровно через минуту Пелагея, подхватив подол, пуганой курицей неслась по селу, но не на выселки, а в поле.
— Куда торопишься, Полюшка? — окликнула ее через плетень другая женщина, копавшая землю у себя на огороде.
— В бригаду, — задерживая бег и испуганно переводя дыхание, отозвалась Пелагея. — И ты беги, Митревна!
— Еще что?.. Выходит — свое брось, а за колхозное берись.
— Беги, говорю. Председатель сам по избам ходит. Чисто осатанел!.. — Пелагея оглянулась и вновь устремилась к околице.
Во второй избе Бубенцов застал такую картину.
Хозяйка — Елизавета Кочеткова — только что вернулась с улицы с двумя ведрами воды.
Жарко топилась печь, за столом сидели двое подростков — дети Елизаветы — и чистили горячую картошку. Около чугуна, мурлыкая и теребя когтями скатерть, сидел кот. Бабка, сухопарая, иконописного обличия старуха, мела избу.
— Почему не на поле? — спросил Елизавету Федор Васильевич.
— А что такое? — Елизавета была не из тех женщин, которые теряются при первом строгом окрике. — С нашего хозяйства и так трое ломают. Павла с утра до ночи не вижу. Мужнин брат вчера допоздна за плугом ходил и сегодня раньше всех на поле вышел. И Анька четвертый день подряд на сортировке. Мало вам?
— Не мне, а колхозу. Поняла?
— Где же понять! Я ведь только семилетку окончила, — дерзко глядя мимо лица Бубенцова своими выпуклыми, широко расставленными глазами, отчеканила Елизавета.
— Ну хорошо. Вечером тебе муж растолкует. Он у тебя какой-никакой, а член партии. А сейчас иди на поле, добром прошу. — Федору Васильевичу стоило больших трудов говорить спокойно. Ему невольно вспомнилась несчастная Токарева с тремя худенькими ребятишками. Да и выступления Кочетковой на собрании он не забыл. И сейчас, глядя на красивое лицо Елизаветы, Бубенцов чувствовал, как вновь, возникая где-то глубоко внутри, вступает в руки не просыпавшаяся за последнее время нервная дрожь.
— А то? — Елизавета скинула с головы платок.
— Не пойдешь? — спросил Федор Васильевич, и спросил так, что даже у непугливой Елизаветы защемило под ложечкой и ослабли ноги.
— Иди, Лиза, от греха, — вмешалась бабка.
— Вот печь истоплю, тогда посмотрим, — уклончиво сказала Елизавета и, прячась от взгляда Бубенцова, направилась к зеркалу, на ходу поправляя волосы.
— Печь!.. Печь тебя держит?
Впоследствии Бубенцов и сам плохо помнил, как схватил с лавки полное ведро и выплеснул воду в жарко топившуюся печь.
Мутный вихрь пара, смешанного с черным дымом, с шипением и треском вырвался из печи и сразу заполнил избу. Пронзительно завизжали дети, по-дурному взвыла старуха, испуганно прижалась к стене Елизавета.
Но всего ярче почему-то запомнился Федору Васильевичу кот, метнувшийся со стола на подоконник, оттуда на зеркало, а затем прошмыгнувший между ногами выходящего на улицу Бубенцова.
Несколько минут спустя, очень бледный, с тяжелой головой, грузно осаживая тело на поскрипывающий протез, подошел Федор Васильевич в дому Шаталова.
Он чувствовал себя плохо, очень плохо. Даже мелькнула было мысль прекратить поход против лодырей, — иного определения не выходящим на работу колхозникам у Бубенцова не было. Но он отогнал эту мысль: «Ну нет, раз начал, надо довести до дела».
И решительно переступил порог.
Федор Васильевич застал дома самого Ивана Даниловича и его сына Николая — в папашу молодцеватого, рослого и плечистого парня, год как вернувшегося из армии.
Иван Данилович сидел за столом, надвинув на широкий нос массивные очки, и что-то писал. Николай тачал сапоги. Увидав вошедшего Бубенцова, оба прекратили работу, а Иван Данилович закрыл свое писание газетой. Сказал довольно приветливо:
— Смотри, сам председатель пожаловал! Проходи, Федор Васильевич, садись, отдохни. Небось умаялся?
— Отдыхать не время. — Однако Бубенцов прошел к столу, опустился на скамью и снял фуражку. Некоторое время сидел молча, безвольно опустив на колени тяжелые руки. Потом передернул плечами, как бы скидывая груз, взглянул на Николая и спросил: — Почему на работу не выходишь, Николай Иванович? Ждешь особого приглашения?
— Я? — Николай смущенно покосился на отца.
— Он ведь шорником в бригаде числится, — ответил за сына Иван Данилович.
— Так. В сапоги, видно, коней обуть хочет.
— Зачем? Кони у него, слава богу, снаряжены еще по зиме, — Иван Данилович снял очки и пристально взглянул на Бубенцова. — Колхоз тем и силен, Федор Васильевич, что каждый человек к своему делу приставлен и за него отвечает. А если начнем кидать людей туда-сюда — дела не будет!
Бубенцов ответил не сразу. Уверенный, спокойный бас Шаталова как-то обезоруживал. А тут еще взгляд Федора Васильевича случайно зацепился за висящие на стене две почетные грамоты и фотографии Ивана Даниловича, вручающего танки, на снимок Николая в форме старшины. Стало почему-то обидно. Так и сказал:
— Обидно мне смотреть на все это. Вот ты, товарищ Шаталов, небось патриотом себя считаешь…
— В мою жизнь не суйся! — сердито прервал Бубенцова Шаталов. — Я еще вам с Торопчиным объясню партийную линию.
— Не шуми. Вы, такие, на партийную дорогу сквозь очки смотрите, а я по ней иду. А если и споткнусь где, так партия меня поправит.
Федор Васильевич с удовлетворением ощутил в себе новый прилив силы, покинувшей было его. Поднялся со скамьи, надел фуражку и сказал Николаю уже своим обычным, не допускающим возражения тоном:
— Хоть ты и шорник, а сейчас иди на поле.
— Это ты просишь или приказываешь, товарищ Бубенцов? — тоже поднимаясь из-за стола, спросил Иван Данилович.
— Я ведь не побирушка, чтобы просить, товарищ Шаталов. Сказал, а через полчаса проверю. Понадобится — не так скажу.
И снова глаза Бубенцова, уж в который раз за эти дни, встретили в глазах другого человека сопротивление, которое надо было сломить.
— Иди, Николай, — сказал Иван Данилович сыну. — Сейчас говорить не время. Да и не здесь нужно разговаривать.
Потом, повернувшись к Бубенцову, спросил:
— И мне, может быть, прикажешь за плуг взяться?
Но Федор Васильевич даже не обратил внимания на вызов, прозвучавший в вопросе Шаталова. Ответил просто:
— Совестно мне таким приказывать. Не за себя, а за тебя совестно, товарищ Шаталов.
Еще целый час ходил Федор Васильевич по селу. Он, что называется, закусил удила. Чуть не избил своего недавнего друга и собутыльника, тоже инвалида Отечественной войны, Лосева, не отпускавшего от себя свою жену. Снял с работы, хотя по существу работы в это время и не было, двух девушек-сепараторщиц. Не имея на то права, закрыл лавку сельпо и прогнал на поле завмага и счетовода.
— Все равно ни черта в вашем магазине путного нет. Только духи, кепки да сковородки.
Заглянул Бубенцов и в парикмахерскую. Там посетителей не оказалось Парикмахер Антон Ельников, щуплый, невидный мужчина и вдобавок левша, второй день изнывавший из-за отсутствия небритых, сидел на подоконнике и читал детский журнал «Мурзилка» за 1940 год.
Бубенцову Ельников обрадовался. Наконец-то клиент.
— Здравствуйте, Федор Васильевич! Побриться зашли? Пора, пора вам освежить лицо.