Литмир - Электронная Библиотека

Иван молчал. Сложные и противоречивые мысли одолевали его. Сердце ликовало: приехала, любит! И с тем большим ужасом он думал: что делать, как сказать ей, что он не может, не имеет права отказываться сейчас от Чукотки. Ни перед людьми, ни перед самим собой не имеет на это права…

— Ты молчишь, Ваня? Молчишь? Я ошиблась, да? И начальник твой ошибся тоже? И уже ничего нельзя поправить? Ты должен ехать, да? На Чукотку? Ну и что же, что на Чукотку?! Ведь живут же там люди. И я буду жить! Почему же ты молчишь? Говори! Говори же что-нибудь, ну!

— Погоди, погоди, Верок. Не здесь же нам разговаривать. Пойдем ко мне.

— Нет! Говори сейчас, здесь! Нам придется ехать на Чукотку? Да?

— Но сейчас и это невозможно, Вера. Пойми: не-воз-мож-но! Поверь: я безумно, безумно рад тебя видеть! Я люблю тебя, Вера! Но ехать сейчас ты со мной не можешь. Мы же будем там жить в палатках. Каждое место на учете. Я тоже буду там жить, как все, — спать в общей палатке, питаться из общего котла…

Девушка как-то сразу вся сникла. Руки ее бессильно упали вдоль тела, плечи опустились, голова поникла. Иван не видел ее лица.

— Ты… — Она говорила трудно. — Ты даже не поцеловал меня, Иван.

Он взял ее за руки.

— Ну-ну! Выше голову, чижик! Нельзя же так! Пойдем ко мне, будем что-то придумывать!..

Вера подняла голову, рванула руки.

— Не буду! Не хочу! Не хочу я ничего придумывать!

И метнулось к двери. Иван преградил ей путь:

— Ну, нельзя же так, Вера. Нельзя!

— Оставь меня!..

12. Здравствуй, тундра!

Под крылом самолета — безбрежное, волнующееся море тундры. Волнующееся потому, что вся она в бурых волнах голых приземистых сопок. На самых высоких из них, как пена на гребнях настоящих волн, уже лежит снег. Это — первое впечатление. Потом глаза начинают различать детали. Впереди, слева, справа круглыми пудреничными зеркальцами сверкнули тундровые озерки; змеясь, выползла из какой-то подземной норы серебряная лента реки; черными островками проплывают оазисы тундры — жмущиеся к воде заросли чосении. Пустынно. Дико. Вроде и не бывал здесь никогда человек и не оставил никакого следа — ни топором своим, ни колесами, ни лопатой. Но нет, вон, кажется, петляет по склону сопки тоненькая ниточка тропы. Кто проторил ее? Зверь? Человек? Охотник или геолог? А вот, должно быть, и ответ на этот вопрос — едва приметный дымок, черный треугольничек временного жилища и, чуть в стороне, неясное, меняющее свои очертания пятно — оленье стадо.

Чем дальше уходит самолет на север, тем меньше преобладают внизу темные тона — все ниже нахлобучивают сопки снежные свои шапки и уже белеют снега в распадках между ними. Зиму от осени здесь отделяют километры, а не время.

Ребята притихли, приникнув к иллюминаторам и лишь изредка обменивались короткими репликами.

— А вон две точки на склоне видите? Дикие олени, наверное. — Это — Клава.

Витя Прохоров со своего места откликнулся:

— Разглядела! А слева от них, видишь, комар сидит и лапки потирает — замерз.

Шутку не подхватили. Из-за меня, снова подумал Иван с досадой. Неужели у меня на морде такое написано, что у всех теперь похоронное настроение?

Еще с утра он заметил, что у ребят по отношению к нему появилось какое-то настороженное внимание. Болван! И зачем ему надо было говорить Клаве о неожиданном приезде Веры, о возникших в связи с этим неразрешимых проблемах? Вот и старик Карташев сидит рядом и всю дорогу душеспасительные истории рассказывает. О себе вроде говорит, но ведь явно для него, для Ивана. В назидание и в утешение.

— …Писал, конечно, как полагается. Снизу и до самого верху просил: разберитесь. Какое там! На фронт просился, как война началась. Тоже не получил ответа. Когда срок вышел, вроде и радости уже не было — изболелось все. Да и какая радость? Один, как перст. Как взяли, так и с семьей связь порушилась. Ни о жене, ни о дочери ничегошеньки не знал — как в воду канули. И вдруг — письмо. Нашла меня супруга-то. Пишет: жди, приеду, мол. А куда ей ехать, думаю? Так и отписал ей, как полагается. Твердо отписал, бесповоротно. Живы будем — свидимся, мол, а здесь тебе со мной быть не следует — не бабье это дело. Замолчала. Ну, думаю, обиделась. Только прихожу однажды с работы — я тогда на шахте проходчиком работал, — смотрю, наше мужицкое общежитие баба какая-то голиком драит. Не узнал по первости, а выпрямилась, глянула на меня, я и ахнул. Прикатила-таки моя благоверная!

Поначалу и верно трудно было — ни тебе жилья своего, ни работы подходящей, ни ихнего общества женского. Сам знаешь, сколько здесь женщин в то время было. Раз, два — и обчелся. Но чтоб я от старухи своей хоть одно слово жалобы слышал — ни-ни! А потом и притерлось все вскоре. Я реабилитацию получил, а за ней — и квартиру. Какая ни на есть, а отдельная комнатушка. Дочку вызывал. Погостить приезжала студенткой еще. Все по-людски стало, как полагается. Зря и противился, выходит, приезду старухи-то. Оно, конечно, и нелегко ей было, а все же легче, со мной-то. Потому как женщина, если она настоящая, без того, чтобы не заботиться о ком-нибудь, никак не может. Материнское в ней — всему голова. А о себе что говорить? Ясное дело. Мне, сам понимаешь, как с ней полегчало. Нужным человеком себя почувствовал.

— А сейчас что же? Где она? — спросил Гладких и прикусил язык, спохватившись: не затронул ли горького чего, о чем не стоило бы и спрашивать вовсе?

Но Семен Павлович улыбался.

— Сейчас-то? — переспросил он. — Сейчас моя Катерина Фоминична при большом деле находится. Внука нянчит. Как одарила нас дочь в позапрошлом году званием деда да бабки, так я и наладил ее туда на подмогу.

— Выходит, что опять один?

— Разве ж это один, милый человек? Это уже не один. Жена, дочка, внук, как полагается. Далековато, конечно, а все равно мое и при мне вроде. Да и среди вас, среди людей, значит, опять же не один я, а как бы в общем гурте. А со своими скоро свижусь. Сей год пенсия мне выходит. Однако решил вот сразу не ехать, — он с хитрецой, совсем по-стариковски прищурил один глаз. — А как же? Взялся за гуж — не говори, что не дюж. Раз вызвался помочь комсомолии твоей новый прииск ставить, значит, так тому и быть. Зиму нынешнюю и промывочный сезон первый считай за мной.

Редко доводилось слышать Ивану, чтобы Семен Павлович так много говорил о себе, а уж о пребывании своем в лагере он и вовсе никогда не касался. От Проценко знал Иван, что арестован Карташев был у себя в колхозе в тридцать восьмом году по обвинению в экономической диверсии. Дискуссия на экономические темы с районным начальством обошлась ему тогда в десять лет лишения свободы плюс пять — поражения в правах.

Проценко тоже рассказал эту историю Ивану, как говорится, к слову. Тогда они с возмущением говорили о практике так называемого перекрывания отстающих, когда передовые предприятия вынуждены восполнять в ущерб собственной подготовке к промывочному сезону недомытое в целом по управлению золото. Средняя цифра приобретала таким образом желанный трехзначный вид и обеспечивала кому-то до будущего года спокойную жизнь. А промывочная техника между тем работает на износ, в ремонт поступает поздно и ремонтируется поэтому очень плохо. Сокращается время и на подготовку золотоносных песков. Это потери, так сказать, материальные. Моральная же сторона — иждивенческие настроения у одних и снижение стимула к хорошей работе у других. Получается, что самая спокойная жизнь — в середнячках. И оборачивается ущерб моральный опять же в величины вполне материальные: недоданные граммы драгоценного металла, потерянные рубли. Словом, не перекрывание это, а самое настоящее прикрывание лодырей, разгильдяев, перестраховщиков, просто людей, не способных организовать производство. Все это безобразие прикрывается часто громкой фразой о взаимной выручке, чувстве локтя. А это — новый ущерб. Происходит девальвация, обесценивание понятий высоких и чистых.

Карташеву ненадолго удалось отвлечь Ивана от мыслей, которые занимали его сейчас больше всего. Тяжелая, ничего не решившая ночь была у него позади. Убедить Беру, что она не может ехать сейчас с ним на Чукотку, ему так и не удалось. Согласившись с Иваном, что сам он не ехать не может, девушка стала требовать, чтобы он взял ее с собой.

31
{"b":"233979","o":1}