И дальше:
«Что это я расписался? Уж не собираюсь ли я писать дневник? Ну, а почему не доверить свои настроения тетрадке, которую всегда можно сжечь и пустить по ветру? Ведь лучший друг тот, от которого можно отделаться так, чтобы от него ничего не осталось».
— Что это за пакость? — спросил отец, поднимая на сына недоуменный взгляд.
— Мысли!.. Но они ни для кого не предназначались.
— Только для друга, от которого можно отделаться? Какой цинизм! Откуда это у тебя?
* * *
…Откуда?
Ответ на этот поздний и горький вопрос терялся в далеком прошлом и, что горше всего, неизвестно где. Нельзя же искать его в том золотом и лучезарном времени, когда краснощекий, с задорными, веселыми глазками, Эдик сидел на детском стульчике, перед ним стояла тарелка с манной кашей, и мать, молодая, счастливая, всеми правдами и неправдами старалась втиснуть ему в рот лишнюю ложку каши. Эдик упорно отказывался, и тогда отец, тоже молодой и счастливый, выдумывал разные фокусы: «А вот киска съест! Где киска? Нет, не дадим киске кашки, не дадим! Эдик съест». Эдик делал усилие и проглатывал еще ложку каши. Потом, в поисках воображаемой киски, отец лез за шкаф, под стол, под кровать, сын смеялся, и, пользуясь этим, мать впихивала ему в рот еще ложку…
И если не здесь, то где же искать истоки зла? Как это трудно, почти невозможно! Ведь он, отец, рос совсем не таким, — он рос в нужде и труде, он пахал, косил, умел взяться за всякое дело и со всяким делом справиться. За это — за его энергию, работоспособность, ум, сметку — его любили родные, любили товарищи, поэтому он и прошел служебную лестницу, шагая через три ступени, неся на своих крепких плечах массу дел, поручений и обязанностей. Ему всегда было некогда. С сыном дома управлялась мать, окончившая институт, но очень скоро забывшая, какой институт она окончила. Она была без ума от сына, ахала, когда замечала открытую форточку, охала, если сын кашлянул или у него начинал болеть животик, и постоянно жаловалась, что Эдик ничего не ест, что у него совсем нет аппетита. Мать без конца ходила с ним по докторам, доктора без конца ходили к ним на дом, мыли руки, выслушивали, выстукивали, что-то находили, что-то прописывали и, опять вымыв руки, уходили.
Сын рос, мать радовалась, глядя на него, хвалилась им. Но почему он так капризен, так зол? Если что не по нем, он бросался на пол, кричал и бил ногами. И — прошло уже золотое, лучезарное время, и мать не такая уж молодая и счастливая, и отец не такой молодой и счастливый. Он вечно занят, загружен и перегружен до отказа. Сын начинает уже чем-то разочаровывать его — он избалованный, своевольный, и, кажется, родители чаще поступают так, как хочет сын, чем наоборот. Иногда отец пытается вмешиваться в воспитание, что-то выправить и изменить, но тогда на защиту сына подымается мать, неожиданно оказавшаяся тоже властной, взбалмошной, и из вмешательства получается бог знает что! Тогда отец садится в машину и, махнув рукой, уезжает на работу.
Идут годы. Сын учится в школе, мать мечется между бесконечными ателье и поликлиниками. Брат у нее стал лауреатом, и она вообразила себя ценительницей искусств. У нее гости, вечера — «салон». И в этом салоне всегда Эдик, предмет забавы и развлечения, неумеренной, показной ласки матери и таких же неумеренных восторгов со стороны гостей. То он состроит забавную физиономию, то — вставит плоскую шутку, то расскажет что-нибудь смешное о школе и уморительно скопирует учителя.
— Ну как живой! — Громче всех смеется его мама, и все находят, что мальчик талантлив, умен и ему предстоит большое будущее.
Родители тоже верят в это будущее, стараются обеспечить его. Они покупают своему мальчику пианино, они водят его в театры, в мягком вагоне везут в Ленинград, на Кавказ, в Крым, на Рижское взморье. Из окна каюты «люкс» он лениво поглядывает на проплывающие мимо Жигули. С палубы белоснежного теплохода ленивым глазом окидывает берега Черного моря. Но почему-то ничего не откладывается у мальчика в душе — на пианино он бренчит только фокстроты, из театров больше всего любит театр оперетты. Пушкина лучше всего знает по каким-то пошловатым анекдотам, да и ко всему он относится с поразительной легкостью и верхоглядством.
Так же относится он к школе, в которой видит скорее клуб, чем учебное заведение, — там можно встретиться с товарищами, побалагурить, попаясничать и показать себя. Трудиться он не привык, серьезных интересов у него нет, и учение для него — мука.
Так проходят годы — в бесконечных спорах со школами, в вечных жалобах матери на учителей, в требованиях матери к отцу — вмешаться и сказать свое слово, «как нужно, по-мужски». Отец не раз пытался вникнуть во все это, но видел полную невозможность понять и разобраться. Росло сознание того, что сын получается неудачный и вместо радости приносит горе. Наконец это, последнее: подделка справки, педсовет, потайная тетрадь. Откуда это?..
* * *
А потом к Полине Антоновне приходит мать. Лариса Павловна совсем не та, какой ее привыкла видеть Полина Антоновна в последнее время. У нее бледное лицо, растерянные глаза — и нет следа готовности к бою! Наоборот, не успев произнести и двух слов, она разрыдалась и, только выплакавшись, смогла рассказать о том, что привело ее в школу.
— У Эдика в эти дни совсем испортились отношения с отцом… Отец перестал давать ему деньги. А у него… я не знаю… он говорил, что у него долги. Но я ему тоже денег не дала. И тогда, вы представляете… Полина Антоновна! Милая! Ведь вы предупреждали меня!
— Ну что?.. Что произошло? — нетерпеливо спросила Полина Антоновна.
— Вы представляете, — продолжала Лариса Павловна, — лежу ночью, лежу и думаю… О нем же, об Эдике, думаю: как это действительно все у нас получается? Только было стала засыпать, вдруг слышу — дверь из его комнаты скрипнула. Вижу — идет, тихо, на цыпочках. А у меня напротив постели висит моя сумочка, с деньгами. Вижу, он подходит к ней… тянется… И мне так страшно стало! Так жутко стало! Полина Антоновна!..
— Ну-ну!.. И что же дальше? — спросила Полина Антоновна.
— Я не могла… Я… я заворочалась, и он отдернул руку, ушел. Но ведь я же видела!.. Это было вчера. Сегодня я не могла ему смотреть в глаза. Я не сказала об этом ему, не оказала отцу. Но это так тяжело держать на сердце! Простите, я к вам пришла! Я так была не права…
— Я понимаю! Это должно быть очень тяжело! — проговорила Полина Антоновна, потрясенная тем, что услышала. — Но… отцу об этом нужно сказать. Нельзя так: отец — одно, мать — другое, скрывать друг от друга что-то, таить, — так нельзя. Вы должны все выяснить, обо всем договориться между собою и по отношению к сыну взять единую линию.
На другой день Сухоручко не явился в школу, но зато снова пришла Лариса Павловна.
— Полина Антоновна! Дома у нас… Я рассказала обо всем отцу, так он… Я не знаю, с ним чуть удар не случился! Полина Антоновна!.. — Лариса Павловна заглядывала ей в глаза. — Мы Эдика выправим?
— Почему же не выправить? Если вместе возьмемся, выправим!
— Да ведь последняя четверть, у него опять двойки. Я боюсь, он не перейдет. А мне хочется… мне очень хочется, чтобы он кончил с вами.
— Тут дело не во мне, в коллективе, — поправила ее Полина Антоновна. — И здесь вы правы. Но это целиком зависит от него… Только нужно взять себя за волосы и вытянуть самого себя из болота. Без этого ничего не получится! И никаких курортов, никаких репетиторов. Пусть сам себя вытягивает. Все лето проработает, но сам!
— Хорошо, Полина Антоновна! Я сама никуда не поеду. Я над ним, как курушка, буду сидеть! И от Додика я его оторву! Это все оттуда идет!.. Не позволю больше! Не дам!
— Ну, хорошо! Давно бы так-то, — протянула Полина Антоновна.
Это давало ей новую и неожиданную надежду в решении той сложнейшей задачи, которая перед ней встала: вновь ввести в коллектив ученика, исключенного педагогическим советом и восстановленного в нарушение воли совета, — ввести и к тому же без твердой уверенности в том, как и каким войдет он теперь в коллектив.