— Хорошо!
— А что хорошо получается, то должно жить. На мой взгляд, эту искру глушить нельзя. Нужно только найти правильные формы. Попробуйте!
* * *
Немногое сохранила Вале память о семейной жизни до войны. Помнилось только, что папа всегда был неразговорчивый, суровый, а мама любила петь, играть на гитаре и много смеялась. А так — жизнь как жизнь. Валя о ней не думал, писал печатными буквами папе письма на фронт и, когда тот вернулся, очень этому обрадовался.
А потом пошло непонятное: папа вернулся, а мама плачет. И нынче плачет, и завтра плачет, и не поет больше, и не играет на гитаре. А папа всегда очень долго задерживается на работе, а когда приходит — молчит, не глядит на маму и о чем-то думает.
Часто по ночам Валя слышал из их комнаты резкие голоса, мамин плач и опять голоса, — папа с мамой ссорились. На другой день папа уходил на работу без завтрака, а мама вздыхала и опять плакала. Иногда эти ссоры случались и днем, и тогда под горячую руку папа устраивал «татарские нашествия» на его «людишек» — выбрасывал их в мусорное ведро. «Людишек» потом Валя из ведра выбирал или вырезывал новых, а на папу обижался, особенно когда тот в ответ на его протесты говорил ему: «ты соплив», «ты глуп», и предвещал ему «чахлую будущность». На маму Валя обижался реже. Маму ему часто было жалко: раз плачет, нужно жалеть, — зря не плачут.
Один раз Валя проснулся от громких голосов в соседней комнате: папа с мамой опять ссорились. Голоса становились все громче и громче, потом дверь отворилась, выбежала мама в халате, за ней папа, и они кричали друг на друга. Валя вскочил с кровати и бросился к ним. Он ничего не понимал, ему жалко было и того и другого, он старался их поймать, соединить и обнять обоих вместе. Мама обняла его, прижала к себе и сказала, обращаясь к отцу:
— Видишь, что из этого получается?
Потом постепенно ссоры стали затихать и наконец совсем прекратились. Но зато в семье установилось то, что оказалось страшнее всех ссор и слез: молчание. Папа приходил с работы, мама молча подавала ему ужин, папа молча съедал его и уходил спать.
Особенно тяжелы были праздники, выходные дни, когда вся семья волей-неволей собиралась вместе и все вместе обедали. За столом тогда водворялось тягостное молчание, душившее одинаково всех, и только изредка, как бы из страха перед ним, начинались мелкие разговоры — о слишком соленой селедке, о задолженности за квартиру. Иногда эти разговоры перерастали в споры, даже ссоры — тоже мелкие, после которых становилось еще тяжелее.
Когда этим летом приезжала ялтинская тетя, она по какому-то поводу стала рассказывать, как весело проходит у них время, какой веселый у нее муж. Мама слушала-слушала и оказала:
— А мы всё молчим!
И заплакала.
Молчание было хуже ссор! Во время ссор Валя мог за кого-то вступиться, мог взывать о примирении. Но к кому взывать и кого с кем примирять, когда никто не ссорится? А в то же время чувствуешь, что в семье нет мира, нет дружбы, нет жизни. Молчание…
Валя тоже привыкал молчать. Он молча присматривался к отцу, к матери, молча думал, молча искал ответы на волновавшие его вопросы: кто прав, кто виноват и в чем вообще дело?
Валя уходил от семейной обстановки в собирание марок, монет, в изучение китайских иероглифов, потом — в фантастический мир своих «людишек», в котором можно было разговаривать, думать и по-своему осуществлять все мечты и желания. Он уходил в мир шахмат, в котором этим вопросам вообще не было места. Потом он ушел в математику, в мир Лобачевского, широкий, увлекательный, но тоже бесстрастный и далекий от неразрешимых вопросов жизни, А иногда хотелось просто уйти из дома, быть совершенно одному, ни от кого не зависеть — бродить по шумным улицам Москвы, слушать, смотреть, наблюдать и за всем этим забывать свое настроение и свою тоску по хорошей, ласковой жизни.
Полина Антоновна долго старалась разгадать тайну «семьи без улыбки», как она называла про себя семью Баталиных. В прошлом году она пробовала заговорить с Александрой Михайловной, матерью Вали, стройной, моложавой на вид женщиной с пышными белокурыми волосами, но ничего не узнала.
— Мы следим за Валюшкой, — проговорила Александра Михайловна, отводя глаза. — И отметки проверяем. Как же!
— Это, конечно, хорошо, — ответила Полина Антоновна. — Хорошо, но мало. Родители не просто ревизоры. А потом — что такое отметка? Показатель. Своего рода температура! Если ваш ребенок болен и у вас спросят: «Вы лечите его?» — вы не ответите: «Да, конечно! Я мерю температуру!» Градусником не лечат. Так и здесь. А чем он живет? Как он живет? Как развивается? Какие вопросы у него возникают? Скажите, с какими-нибудь вопросами он к вам обращается? Я имею в виду большие вопросы.
— Н-нет! — чувствуя себя в чем-то виноватой, нетвердо ответила Александра Михайловна. — Так, вообще, конечно… А чтобы с большими…
— А к отцу?
— Не знаю. По-моему, тоже нет.
— То есть как «не знаю», «по-моему»? Простите, но вы говорите точно о чужом человеке.
Александра Михайловна опять опустила глаза и, пересилив себя, отвела разговор в другое русло.
— А о чем же Валюшке нас спрашивать? Он уж большой.
— Большой? — удивилась Полина Антоновна. — А знаете народную пословицу: «Маленькие детки — маленькие бедки, большие детки — большие бедки». У большого мальчика и большие вопросы могут быть. И ошибки большие. Так нельзя, Александра Михайловна! Воспитывать — это не только растить и не просто следить. Руководить нужно! И направлять нужно! А прежде всего — знать.
После этого разговора Валя почувствовал, что мама пытается заговорить с ним, разговориться, расспросить, что-то выпытать. Но стена отчуждения выросла уже настолько высоко, что из попыток матери ничего не вышло. К тому же Валя интересовался к этому времени не монетами и чурбанчиками, а Лобачевским, в котором она ничего не понимала, — сын перерастал свою мать.
В занятиях по Лобачевскому Вале мог бы помочь отец, инженер-конструктор. Но Валя к нему не хотел обращаться, а отец ничего не замечал. К тому же он ссылался на крайне срочную работу — разработку каких-то сложных конструкций для Куйбышевской гидростанции, и ему всегда было некогда. Он вообще мало бывал дома.
Так и Осталось все по-прежнему, и Валя привык все разрешать сам: сам копался в книгах, сам думал, доискивался, ошибался и снова думал. И только летом, когда он вдруг почувствовал пустоту кругом и одиночество, он ничего не мог придумать, не мог найти выхода из тупика, в который попал. С начала учебного года он всячески искал поводов сблизиться с классом, с ребятами. И когда возник вопрос, кому переписывать заметки для новой газеты, Валя, не задумываясь, сказал:
— Я перепишу!
Пусть почерк у него никуда не годный и рука не успевает за мыслями и потому слова зачастую оказываются недописанными, — он будет стараться, будет писать бисерными печатными буковками, как когда-то писал «Повесть временных лет» своего «людишкиного» царства.
По этим буковкам Вася Трошкин и раскрыл тайну «Зерцала».
А отсюда, по этой ниточке, сопоставляя разные разговоры и наблюдения, ребята установили и всю редколлегию новой газеты.
На первом же классном собрании Вася с ужасом слушал выступление Рубина, его по-особенному строгий голос и обличающие слова. Он говорил о самозваной газете, о самозваной редакции, называл это отколом от класса и нездоровым явлением, с которым нужно вести суровую борьбу. Валя оглянулся на Полину Антоновну, сидевшую на задней парте, но она молчала, не проявляя, кажется, ни малейшего намерения вступиться и разъяснить, как было дело. Но потом начали говорить ребята, и у Вали отлегло от сердца: ребята все в один голос хвалили «Зерцало» за его боевой дух и остроумие. И только после этого выступила Полина Антоновна. Но самое главное произошло потом: собрание вынесло благодарность инициативной группе «Зерцала» — Кострову, Баталину и Воронову — и постановило слить обе газеты в одну, назвав ее «Классной правдой» и образовав новую редколлегию. Главным редактором этой новой газеты, по предложению Полины Антоновны, был выбран Валя Баталин.