Зарядки не было. По команде, переданной по радио, все выстроились по своим местам и, также по радио, к ученикам обратился директор.
— Мальчики! Вчера в девять часов пятьдесят минут вечера скончался…
Голос директора прервался, послышалось глубокое, неровное дыхание человека, который старается и не может справиться с собой.
— Мальчики! Пусть этот день запомнит каждый из вас! И не просто запомнит! Пусть запечатлеется он в душе вашей на всю жизнь! От нас ушел человек, который всю свою долгую жизнь отдал народу. И пусть сегодня, в этот горестный день, каждый оглянется на самого себя и проверит себя: так ли я живу, так ли я работаю, все ли я делаю, чтобы продолжить и довести до конца дело революции? Будем достойны этого великого дела!
Борис смотрел на ребят. Он не узнавал их: сосредоточенные, молчаливые, стояли они, опустив головы, многие плакали.
Первый урок — математика. Ученики не видели, как Полина Антоновна остановилась перед дверями класса. Как войти, как вести, как держать себя? Но она вошла твердо и, остановившись у учительского стола, сказала:
— Постоим, мальчики! Помолчим…
Все стояли в полной тишине.
— Садитесь! — тихо проговорила Полина Антоновна. — Нам трудно сегодня вести урок. Но… Вы слышали, к чему призывает нас партия в эти тягостные дни: умножить наши усилия. Поэтому мы будем вести урок нормально: я буду спрашивать, ставить отметки. Как всегда. А потом пойдем дальше… Дежурный! Доложите, кто сегодня отсутствует?
Отсутствовали в этот день Вася Трошкин и оба Юрки: Юра Усов и Юра Урусов. На другой день они покаялись: с утра ушли к Дому Союзов, прятались где-то в парадных подъездах, но зато к моменту открытия доступа к гробу оказались в первых рядах. Борис им безгранично завидовал.
Сам он пошел в Дом Союзов после уроков и вернулся домой в час ночи. И мать и отец уже стали беспокоиться.
— Ну что?.. Был? — спросил отец.
— Был. Видел…
— Рассказывай!..
Но рассказывать было трудно. О мелочах, о подробностях — не хотелось, а о главном невозможно было рассказать.
Зеркала и люстры, завешенные черным крепом, знамена, музыка, запах цветов, шелест шагов и слезы людей…
Постепенно Борис приходил в себя и черта за чертой восстанавливал в памяти то, что видел.
— Теперь мы тебе расскажем, — сказал отец. — Радио ты там, конечно, не слышал, а тут важное постановление передавали… Важное постановление! — Он взглянул на Ольгу Климовну. — Вот и тебе ответ. «Как же мы теперь…» — повторил он ее недавние слова.
— Да ведь как же не думать-то… — горячо заговорила Ольга Климовна.
— Ты не обижайся, мать, — перебил ее отец. — Мы здесь — свои, родные, семья. А только ты это зря! Не круглыми сиротами мы остались. У нас партия осталась! Советское наше правительство осталось! Горе горем, мать, а сила силой. Себя распускать нечего! Не дело это!..
Спать легли поздно…
И все эти тягостные дни, что бы ни делал Борис, чем бы ни была занята его голова, все равно где-то в глубине души продолжало жить сознание необыкновенности всего совершающегося.
Поэтому и девятого марта, в день похорон, Борис не мог сидеть дома. Ему хотелось быть на улице, среди людей, с народом, ему хотелось быть ближе к Красной площади. Он вышел из дому, и вместе с ним шли другие — мужчины и женщины, старые и молодые. Скоро вся улица была полна народом, и все соседние улицы были полны народом, и все улицы Москвы были полны народом. Останавливались троллейбусы, из парикмахерских выходили парикмахерши в белых халатах, из магазинов — продавцы, выходили из домов женщины с детьми на руках, вливаясь в общую массу народа. И когда загремели залпы над Кремлем, когда донесся со всех сторон хор гудков, все сняли шапки и в глубоком молчании стояли, опустив головы.
Пять минут молчала вся страна…
И Борис стоял, обнажив голову. Он только не опустил, а наоборот, высоко поднял ее и, никого не видя, ни на кого не глядя, смотрел вперед, где был Кремль, Красная площадь, и вся душа его устремлялась сейчас туда. Борис смотрел прямо перед собою напряженным взглядом, волосы его шевелились на ветру…
Вечером пришел с работы отец.
— Вот… похоронили, — сказал он, снимая с пальто траурную, красную с черным, ленточку.
С делегацией от своего района он был на Красной площади.
— Главное — вот это, — рассказывал он, — эти пять минут! Члены правительства спустились с трибуны, подняли гроб. Понесли. Флаг над Кремлевским дворцом до этого был приспущен, а тут совсем спустился и лег на крышу. А тут — залпы, гудки, музыка… — Федор Петрович замолчал, сдерживая волнение. — Оркестр заиграл гимн, и флаг над дворцом взвился на самый верх — и так это сильно-сильно затрепыхался на ветру!
* * *
На другой день после похорон Борис предложил ребятам вечером всем классом поехать на Красную площадь.
— Может, и девочек позовем? — сказал Валя Баталин.
— Ну что ж, давайте позовем девочек.
Вечером собрались, как всегда, около памятника Гоголю и пошли.
Красная площадь была полна народу. Вокруг мавзолея на трибунах, по обе стороны от него и вдоль всей кремлевской стены стояли венки. Шел легкий, ласковый снежок и спокойно ложился на чайные розы, левкои, мимозы, на вечнозеленый кавказский самшит и широколапые листья пальм, на красные ленты с золотыми и черными надписями. Люди толпились около трибун, теснились, медленно шли мимо венков.
— Смотрите! От Мао Цзе-дуна! — приглушенным голосом сказал кто-то.
Венок от Мао Цзе-дуна стоял у самого входа в мавзолей. По другую сторону — венок от Автозавода имени Сталина.
— А вот от Мориса Тореза!
— От Албании!
— От корейского народа!
А рядом — маленький, самодельный веночек из простеньких бумажных цветов ученицы шестого класса из деревни Березовки, Минской области.
В одном месте было особенно людно, народ толпился, рассматривая что-то. Борису с трудом удалось протолкаться вперед, и он увидел маленький детский флажок, один из тех, с которыми ребятишки ходят по улицам в дни революционных праздников. К флажку была приколота записка, написанная карандашом. В ней мать сообщала, что с этим флажком ее сынишка ходил Первого мая с отцом на демонстрацию, махал им товарищу Сталину, и вот теперь он положил его на гроб Сталину…
Против мавзолея с новой появившейся на нем надписью:
— стояла группа женщин, очевидно, случайно встретившихся здесь, у мавзолея. Но они разговаривали, как близкие знакомые, делясь друг с другом пережитым за эти дни. Одна из них только что приехала с Дальнего Востока. Она рассказывала, как в момент похорон поезд остановился среди чистого поля и как, разрывая окружающую тишину, пять минут гудел гудок и люди стояли среди вагонных полок и думали о том же, о чем думали и здесь, в Москве…
Друзья долго бродили среди сплошного людского моря, заполнившего Красную площадь, и уже совсем поздно стали расходиться по домам. И тут, по пути домой, Сухоручко вдруг заявил Борису:
— А все-таки, Боря, плохой ты товарищ.
— Это почему же? — удивился Борис.
— А ты подумай… — неопределенно ответил Сухоручко, но не выдержал этого тона. — Сейчас ребята в комсомол вступают. На каждой перемене об этом по радио говорят, в школьной газете пишут. А я?.. Эх, ты! — Сухоручко неожиданно обозлился. — Ты что ж думаешь? Думаешь, Сухоручко не человек и до него ничего не доходит?
— Нет, почему же! — Борис даже растерялся. — И совсем я так не думаю. Но…
Борис понял, о чем опять завел речь Сухоручко, но он понимал сейчас и другое: звание комсомольца, как и звание члена партии, должно быть теперь особенно высоким и особенно чистым, а Сухоручко… Нет! Не о снижении требовательности сейчас может быть речь. При чем здесь «хороший товарищ», «плохой товарищ»? Здесь совсем другое дело!
Борис не хотел лишний раз обижать Сухоручко и не сказал всего этого прямо.
— Не знаю, Эдька! Поговори с другими. Может быть, комсомольское собрание иначе рассудит, а я…