Таков был Мяти-пальван, не клонивший голову перед бедой, не сгибавший колен под тяжестью испытаний. Но Джума, его сын, первый раз садился на коня, впервые брал в руки саблю для битвы, — и у Мяти-пальвана было смутно на душе. Конечно, кому не суждено погибнуть, тот вернется, но и правы говорящие: «На аллаха надейся, а осла привязывай покрепче». У Джумы в избытке и мужества и сил, но он еще молод, нет у него отцовского опыта, нет смекалки.
— Будь осторожен! — напутстзозал сына старый джигит. — Смерти не ищи, но и за спину друга не прячься. Лучше погибнуть, выручая товарища, чем спастись ценой его гибели и жить с камнем проклятия на душе. Иди — и благополучно возвращайся. За Махтумкули-ага там присматривайте!
Старый поэт тоже собирался в дорогу. Он надел теплый халат, крепко подпоясался шерстяным кушаком. Акгыз с покрасневшими глазами укладывала в хурджун чай, чуреки, кумган[30], пиалу и сетовала:
— Где это видано, чтобы садиться на коня в такие годы!
Вспоминая, не забыл ли он чего, Махтумкули рассеянно ответил:
— Ты лучше других знаешь, что я никогда не ездил аламанить[31]. У меня предчувствие, что там я разыщу брата Мамедсапа.
— У меня тоже предчувствие, что ты полдороги на коне не усидишь, назад вернешься!
Вошел возбужденный предстоящей поездкой Джума.
— Готовы, Махтумкули-ага? Тогда пойдемте, нас ждут!
— Ты-то куда собрался! — напустилась на него Акгыз. — Беду на свою голову ищешь?
— Кому же и ехать, если не мне, Акгыз-эдже? — блеснул зубами Джума, затягивая набитый до отказа хурджун Махтумкули. — А насчет беды — посмотрим, может быть, не нас, а врагов беда ожидает.
— Все вы, молодые, горячие, — покачала головой Акгыз и добавила — Пусть ясное солнце светит тебе в пути, сынок, возвращайся невредимым!
— Благослови и меня, жена, — серьезно попросил Махтумкули.
— Аллах тебя благословит, — дрогнувшим голосом сказала Акгыз и отвернулась.
У старого поэта защипало глаза. Была любовь или нет, но они прожили бок о бок долгие годы и все время Акгыз была ему верной женой и другом. Он привык к ней, как к собственной тюбетейке, и часто не замечал ее, как не замечает человек сам себя. Однако наступила минута расставания, и он понял, что дружба и уважение к человеку имеют такие же крепкие цепи, как и любовь. Ему жаль было оставлять ее одну, может быть, потому, что он не представлял себе жизнь врозь. Ему хотелось сказать ей что-то ласковое, утешающее, но он знал, что ничего не сумеет сказать, кроме обычных слов. Да и не ждала она иного.
Более сотни всадников, опоясанных кривыми саблями, были готовы двинуться в путь. Среди крепких, многоопытных воинов, как Перман, было много ровесников Джумы, впервые севших в седло для бранного дела. Были и седобородые джигиты, почти сверстники Махтумкули. У редких за плечами торчали стволы самодельных нарезных ружей. Подавляющее большинство располагало только саблями, а то и просто ножами дамасской стали. И кони не у всех были сбои — безлошадные добровольцы одолжились у Шаллы-ахуна и других состоятельных аульчан за половинную долю будущих трофеев.
Завидев приближающегося Махтумкули, Адна-сердар направил коня ему навстречу. Не доезжая нескольких шагов, натянул поводья и, глядя мимо поэта, иронически сказал:
— И поэт оседлал коня?
— Как видите, — спокойно ответил Махтумкули. — А бы полагали, что я не поеду?
— Я слышал о другом, — уклончиво сказал сердар.
— О чем же?
— Вам это известно лучше, чем мне.
— Может быть, о том, что вы зря проливаете кровь неповинных?
Сердар метнул злой взгляд из-под витых висюлек тель-пека:
— Я?! Зря проливаю кровь?!
— Да, сердар! Сегодня нас порубили кизылбаши, завтра мы их порубим, — а чем это закончится? Взаимная резня и истребление… Это не лучший путь. Мы все туже затягиваем петлю взаимной вражды на горле людей вместо того, чтобы попытаться ослабить ее. Вы не думали об этом?
— Не думал! — резко ответил сердар. — И думать не хочу! Кто бьет меня, того и я бью. И пусть это кончается чем угодно! Я знаю, в какую сторону дует твой ветер, шахир! Усмири свои желания — я все равно не пойду за помощью к ёмутам, если даже меня завтра за ноги повесят! Не смогу сам себя защитить — значит, туда мне и дорога!
Старый поэт осуждающе взглянул на собеседника.
— У вас, конечно, достанет сил защитить и себя и свое имущество, сердар. А вот каждый из этих бедных людей, которых вы подняли за собой, — он сумеет?
Досадуя, что затеял этот разговор, сердар дернул поводья. Отъезжая, бросил через плечо:
— Не утруждайтесь наставлениями, шахир! Я никого не неволю. Кому дорога его честь, тот идет со мной, а кто мыслит иначе — вон дорога к ёмутам.
«Да, — подумал Махтумкули, глядя на широкую спину Адна-сердара, — ты не неволишь людей, ты просто умело пользуешься их настроением. Кто удержит Бегенча, все помыслы которого заняты сейчас похищенной женой? Может быть, мать, которая беззвучно плачет возле него? Может быть, разумное слово? Нет, не удержат: он весь так и рвется в бой. А вон тот статный чернобородый джигит, что сидя на коне ласкает маленького ребенка? Его имущество и близкие не пострадали от ночного набега, но и он убежден в святости мести. И так — все они. Не надо их убеждать, не надо неволить, они уже в неволе — в неволе у недобрых стремлений, злых традиций».
— Люди, прекратите шум! — раздался повелительный голос Адна-сердара.
Рядом с ним, озираясь по сторонам, стоял щупленький Шаллы-ахун. Когда говор смолк, он взобрался на невысокую подставку и зашевелил губами, бормоча что-то про себя. Потом поднял к небу руки и фальцетом возгласил:
— О создатель! Лиши врага благополучия, сохрани бедных!.. Идите, люди! Да будет светлым ваш путь и да сопутствует вам удача. Аминь!
— Аминь! — дружно откликнулись уезжающие и провожающие.
— Будьте здоровы! — бросил Адна-сердар и хлестнул коня плетью, направляя его на юг, в сторону гор.
Торопливо распрощавшись с родственниками, всадники поспешили за сердаром, и облако пыли скрыло их от провожающих.
В Гапланлы собрались всадники со всех окрестных сел гокленов. Вестники, посланные в дальние аулы, еще не возвратились, но медлить было нельзя, и совет старейшин уже собрался под большим чинаром, стоявшим у самого входа в поросшее лесом ущелье. Остальные воины отдыхали, расположившись прямо на земле.
Бегенч лежал в тени на берегу широкого арыка, начинающегося у гор Кемерли и тянущегося до самого Гургена. Лежал и с нетерпеливой досадой ждал, когда закончится совещание у чинара.
Вокруг Бегенча сидели его односельчане и разговаривали, весело подшучивая друг над другом, словно ничего особенного не произошло минувшей ночью и не их ожидали смертельные схватки. Особенно весело и беззаботно смеялся Тархан. Его радовала не предстоящая добыча, а сам поход, во время которого он чувствовал себя не бессловесным слугой Адна-сердара, а полноправным джигитом. Выцедив в пиалу остатки из чайника, он сказал, продолжая начатый разговор:
— Да услышит тебя аллах, Джума-джан! Может, и в самом деле он пошлет каждому из нас шестнадцатилетнюю красавицу со щеками, как спелый персик, и с глазами газели!
Худой, похожий на наркомана человек недовольно спросил:
— Неужто ты, Тархан, ни о чем, кроме девушек, говорить не можешь?
Тархан фыркнул:
— Эх, Караджа-батыр, сердце у тебя наверное плесенью покрылось, у бедняги! Да разве может быть беседа без девушек? Сам Махтумкули-ага об этом сказал.
Худой, приземистый Караджа, которому меньше всего подходило прозвище «батыр», вытащил тыквинку с насом, постукал ее о ладонь, вытряхивая табак.
— Так ты не только о девушках, но и о стихах можешь говорить? Ну, давай, давай, послушаем…
И он кинул в рот щепотку наса.
Тархан взял плеть и, постукивая пальцами по ее рукоятке, словно по струнам дутара, тихонько запел: