Где-то громко хлопнула дверь. Поэт прислушался, Тачбахш-хан, по-своему истолковав его беспокойство, покровительственно заметил:
— С той минуты, как вы перешагнули порог этого дома, вам не причинит зла ни одна рука, поэт!
Махтумкули понял и усмехнулся.
— Одному бедняку сказали: «Проси у всевышнего все, что пожелаешь для себя, и он исполнит твою просьбу». «Я прошу, — сказал бедняк, — благополучия для моего народа». «А для себя?» «Если будет благополучен народ, буду счастлив и я. А счастье одного среди общего горя — утлая лодка без весел в бурном море». Так он ответил. Так отвечу и я вам, хан. Сегодня вы протянули мне руку помощи, а кто сделает это завтра?
— Всемогущий аллах! — с пафосом воскликнул Тачбахш-хан и, сунув руку под халат, поскреб свои тощие ребра.
— Конечно, — сказал Махтумкули, пряча смеющиеся глаза, — судьба смертного в руках всевышнего. Но не думаю, что дела, которые творятся сегодня в мире, совпадают с желаниями аллаха. Вот вы — кизылбаши, мы — туркмены. У вас свои заботы, свой образ жизни, у нас — тоже. Почему бы людям не жить только своими заботами? Ведь и в коране — глава вторая, стих сто тридцать третий — сказано: «Нам — наши дела, а вам — ваши дела». Но не тут-то было! Взаимный грабеж, взаимное разорение стран… Сами мы, братья, умножаем скорбь мира, которой и без того больше, чем достаточно. А могли бы жить в мире и согласии, делить нам нечего и молимся мы богу единому… Скажите, не смог бы я поговорить с Шатырбеком?
— Он уехал в Серчешму, — негромко ответил Фарук-хан. — А вы правильно сказали, Махтумкули-ага, мы действительно сами виновники своей скорби. Нужно, чтобы это народ постиг, но разум народа спит и не разумеет, где польза, а где ущерб.
— Вот-вот! — подхватил Тачбахш-хан. — Клянусь аллахом, истинные слова! Я во сне, ты во сне. Хофта-хофтара кей кунад бидар?[54]
Старый слуга, собрав чайники и пиалы, стоял с кумга-ном и тазом в руках и терпеливо дожидался, когда госгь и хозяева совершат омовение рук перед едой. Заметив его, Махтумкули сказал:
— Извините, я пока не голоден. С вашего разрешения, я лучше пройдусь к крепостной стене и похороню тех бедняков, которые там лежат. Они не знали покоя при жизни, пусть хоть после смерти найдут тихое пристанище.
— Благочестивое желание достойно всяческих похвал! — одобрил Тачбахш-хан. — Мы вам поможем…
Предав по ритуальному обряду земле шестерых погибших, Махтумкули ждал, когда принесут последнего. Его принесли двое кизылбашей на канаре[55] и тихо опустили возле старого поэта. Махтумкули посмотрел на тронутое желтизной лицо убитого, и сердце его дрогнуло — он узнал джигита, который отпустил маленьких пленников.
Лицо мертвого джигита было спокойно, на губах застыла тень улыбки, словно он с радостью принял страшный удар, разваливший его чуть ли не до пояса. И только открытые глаза пугали тусклым равнодушием смерти.
— Совсем молодой! — печально сказал Фарук-хан. — Вы его знали, Махтумкули-ага?
— Знал, сын мой… Не больше двадцати весен встретил этот юноша — ему ли было умирать!..
Махтумкули обмыл труп, завернул его в саван, прочел молитву, — и молодой джигит навеки успокоился на невысоком холме, рядом со своими случайными товарищами.
Старый поэт почувствовал некоторое облегчение от того, что с честью предал земле своих несчастных соотечественников.
— Спасибо, сын мой Нурулла, и вам спасибо, братья, за помощь, — сказал он помогавшим ему кизылбашам. — Они ни в чем не виноваты перед вами, эти заблудившиеся в дебрях жизни бедняки.
— Наших тоже четверо погибло, — сказал Фарук-хан, — а восемь человек тяжело ранены.
Махтумкули тяжело вздохнул.
— Если не прекратятся междоусобные распри, многих молодых и сильных ждет погибель, сын мой Нурулла…
Он грустным взглядом обвел свежие холмики земли и пошел в крепость. Его одолевали тревожные мысли. Бог ты мой, хоть бы остальные наши вырвались благополучно, думал он. А может, и они полегли где-то бездыханными телами? О бренный и жестокий мир! Даже ползущая в прахе змея не пожирает так жадно своих детей, как пожираешь ты порожденное тобой! Доколе будешь насыщаться?..
И в голове старого поэта, сами собой, стали складываться строки стихов.
Мир, звенящий железом своих когтей,
Ты жаднее голодного пса, о мир!
Сколько б ты ни стяжал, ты не станешь сытей,
Нам для счастья даешь полчаса, о мир!
Мир мне шепчет: «Найдешь ты подругу…» — Ложь!
«Окажу вам любую услугу…» — Ложь!
«День и ночь предавайтесь досугу…» — Ложь!
Ты увертливей спиц колеса, о мир!
Ткань души отберешь — ей возврата нет,
Ей цены, будь хоть в золоте плата, нет;
Прав на то, что захватчиком взято, нет,
И враждебна твоя нам краса, о мир!
[56] Глава девятая
ГДЕ ТЫ, СЧАСТЬЕ?
Около молодого леска, в стороне от тропинки, идущей с гор в сторону Гапланлы, стоял наспех сооруженный шалаш. Сверху он был покрыт конской попоной. Солнечные лучи, пробившись сквозь неплотные ветки, освещали подстилку из травы и мелких ветвей, лежащие на ней саблю и топор, пустой хурджун на стенке шалаша, черный тельпек, уздечку, плеть. В шалаше отдыхал Тархан. Он поглядывал на тропинку. Легкий ветер, несущий с северо-запада ощутимое дыхание зимы, тихо покачивал верхушки деревьев, изредка обрывая пожелтевшие листья и кружа их над землей.
Вот Тархан легко вскочил на ноги, едва не свалив свое шаткое убежище, высунулся из шалаша:
— Лейла-джан, чай еще не закипел?
Неподалеку весело трещал костер, возле которого сидела на корточках Лейла. Она обернулась на голос, ее огромные глаза лучились нежностью.
— Уже закипел!
Тархан присел возле костра, взял в широкие ладони маленькую, нежную руку Лейлы, заглянул в лицо молодой женщины. Лейла стыдливо потупилась.
Тархан улыбнулся.
— Ладно, ты иди, вымой пиалы, а чай я сам заварю.
Любуясь ее грациозной походкой, Тархан чувствовал себя счастливейшим из смертных. Поистине аллах проявил щедрость, дав ему возможность встретить Лейлу в этой кутерьме!
Он снял с огня тунчу[57], в которой бурлила вода, отставил ее в сторонку, чтобы не опрокинулась, ногами затоптал костер — пусть не дымит зря, не выдает недоброму глазу их убежище.
Уже два дня прошло с тех пор, как Тархан с Лейлой обосновались здесь, благополучно перейдя горы. После того, как джигиты вырвались из крепости, пробившись сквозь заслон сарбазов Селим-хана, им пришлось принять неравный бой с кизылбашами около Куня-Кала. Не выдержав напора численно превосходящего врага, туркменские всадники рассыпались, как стадо овец, на которых напали волки. Бесславному поражению способствовало во многом и то, что храбро сражались только хаджиговшанцы. Джигиты из других аулов, примкнувшие к Адна-сердару в надежде на богатую добычу, поняв, чем может кончиться дело, повернули коней к Туркменсахра.
Тархану приходилось защищать двоих — держась за его пояс, на крупе коня сидела Лейла, сбежавшая в суматохе от Илли-хана. Но Тархан был смел и прекрасно владел саблей. Недаром Адна-сердар, собираясь в поход, каждый раз обязательно брал его с собой, как личного телохранителя, частенько в сражениях посылал его вперед, чтобы вдохновить колеблющихся и нагнать страху на противника.
На этот раз Тархан защищал не сердара. Не потому, что не хотел, а просто позабыл о нем в перепалке. Тархан шел в поход по обязанности — не из чувства мести или желания обогатиться. Вероятно, поэтому аллах послал ему такую удачу, о которой он не мечтал и во сне. Еще задолго до похода он вздыхал и томился, посматривая на молоденькую, всегда печальную наложницу сердара. Тархан вздыхал — больше ему ничего не оставалось делать — да мечтал втайне о женской ласке, которой ему еще не довелось испытать.