В этот день было весело. Пели песни, сидели у костра, много смеялись. И все было бы ладно, если бы Коля Николаевич не пошел к вечеру в лес с ружьем. Утром разбудил нас истошный крик Шуренки:
— Горим! Пожар!
Метрах в двухстах от нас горела тайга. Хорошо, что пожар невелик. Горят трава и валежник. Трава горит по-разному: сухая вспыхнет и тут же опадет седым пеплом, сырая сначала окутывается темным дымом, потом покажется кусочек пурпура и только уж после этого станет седой. Валежник горит весело. Огонь вприпрыжку бежит по нему. Но красивее всего горят березы. Пламя мгновенно с земли до вершины охватывает бересту, и вот уже пылает все дерево. При малейшем ветре оно гудит, и пламя, как тончайшего шелка флаг, развевается на ветру.
В наказание за гибель берез нам пришлось не разгибая спины бить ольховыми ветвями по пламени, глушить его. Мы хватаем ртом удушливый дым. Кашляем. Задыхаемся. С нас льет пот. Хочется пить. Во рту пересохло. Руки уже еле-еле подымают ветви. Сколько мы в дыму — час, два, три? Этого никто не знает. Но долго, очень долго. Я никогда еще так не работал. Мы уже черны от копоти. На зубах скрипит уголь. Но все больше ширится за нами полоса почерневшей земли, на ней нет огня, только кое-где смрадный дым. Наконец убили огонь. Вернулись к своему домику, молча повалились на землю и лежа пили воду. Пили много. Потом купались, мылись. Потом захотели есть. Но тут выяснилось, что продукты подходят к концу: хлеба нет, соль только у Зырянова и Шуренки, но зато есть экспедиционное добро: свинобобовые консервы, бисквитное печенье, сахар и сливочное масло, упакованное в ящик и закрытое брезентом.
— Ура! — закричал Коля Николаевич. — Бисквитного печенья могу съесть багажный вагон и еще маленькую тележку. И свинобобовые консервы люблю. И чай люблю, и сахар...
— Вообще-то вас бы следовало оставить без обеда, — сказал ему Зырянов. — Баловник вы.
— Ага, люблю баловаться.
— Смотрите, добалуетесь, чуть тайгу не сожгли.
— Ах, оставьте, не пугайте!
Когда вокруг нас уже валялось больше десятка пустых консервных банок, над рекой пронесся густой замирающий звук.
— «Комиссар» кричит! — определил Перваков.
Это единственный пароход, который курсирует по Элгуни от Николаевска-на-Амуре до Герби. Гудок еще раз прозвучал, еще, и мы поняли — нас зовут. Бежим что есть духу на мыс. И вот он идет, пошлепывая плицами, таежный корабль. На мостике капитан с металлическим рупором:
— Ждите... приедем... заберем... ждите... приедем... заберем. И тут же я увидел Костомарова и рядом с ним Мозгалевского. Увидел Ирину, Лыкова, Тасю. Но на Лыкова я не смотрел, да и на остальных-то мельком. Я глядел только на Ирину.
— О-но-но! — крикнул что есть силы Коля Николаевич.
— О-сё-сё! — ответила Ирина и помахала рукой.
— О-сё-сё! — донесся Тасин голос.
Оказывается, такая перекличка — это условный знак взаимного приветствия.
И все. Проплыл пароход, будто его и не было. Лишь на сердце легкая грусть и какое-то непонятное, совсем незнакомое мне чувство, когда и грустно, и весело, и хочется быть с людьми, и поскорее остаться одному.
— Ирина проехала, — задумчиво глядя вслед ушедшему пароходу, сказал Коля Николаевич.
— Ты хорошо ее знаешь? — спросил я.
— Хорошо ее знать нельзя. Она ни на кого не похожа... — тихо ответил он и вдруг толкнул меня. — А ты что, влюбился в нее? Ага, ага, покраснел! Вот я скажу ей, вот скажу. Смеху будет, смеху.
— Пошел ты к черту!
— Засек! Схвачен бобер, и колодка на шее.
— Говорить с тобой...
— Ага, ага, говорить! Попался бурбон. По уши влип.
Только вернулись, как к домику подъехал на лодке Соснин. И не один, с какой-то женщиной. Она молода, лет двадцати шести, темноглазая, с большим ртом.
— Прошу знакомиться: Нина Алексеевна, — сказал Соснин. — Будет работать поваром для инженерно-технического персонала.
— А Шуренка? — испуганно спросил Яков.
— Для рабочих.
— Здравствуйте, мальчики, — сказала Нина Алексеевна.
— Для кого мальчики, а для кого и техники-путейцы, — сказал Коля Николаевич и пощипал свою бородку, еще, видимо, не решив, как относиться к этой женщине.
— Господи, как строго, — сказала Нина Алексеевна и усмехнулась. — Вы тоже не хотите, чтобы я вас называла мальчиком?
Не понимаю, отчего я краснею. Стою, смотрю на нее и чувствую, что даже уши горят.
— Какой я вам мальчик? — сказал я и пошел в домишко.
Коля Николаевич отправился за мной.
— А она ничего, занятная, — сказал он, расставляя шахматы.
Напевая, Нина Алексеевна вошла в домик:
— Мальчики, прошу не смотреть. Не оглядываться. Я буду переодеваться.
— А что, другого места нет? — сказал я.
— Ну, мальчики, хватит сердиться. Честное слово, я не такая уж плохая. Я добренькая...
— Нас это не касается!
— Бу-бу-бу-бу-бу, — передразнила она меня и стала переодеваться.
Я понимаю, нехорошо подсматривать, но если бы прибывшая не сказала: «Не смотрите», то я бы и не стал смотреть. Теперь же у меня даже шея ноет от напряжения, потому что я ее все время отворачиваю, а она сама поворачивается к прибывшей.
— Ай-ай-ай, — покачала она головой, — но если уж вы такой нескромный, тогда застегните мой лифчик. — И надвигается на меня голой спиной.
Я пулей вылетел на берег. Думал, что и Коля Николаевич выбежит вслед за мной. Но идут минуты, а его нет. Я успел выкурить две трубки, и его все нет. Что за черт? Что он там делает?
Наконец вышел. Курит. Смотрит в небо. Напевая, мимо меня прошла прибывшая.
— Алеша, — сказала она, — несите скорее хворост, будем готовить обед.
— Что я вам, кухонный мужик?
Она подошла ко мне и, блестя глазами, протяжно сказала:
— Бедный мальчик ревнует. Не надо было убегать...
— Да пошли вы к черту! — кричу я и быстро ухожу от нее. Я не понимаю, как можно сходиться с женщиной, не любя ее. Мерзость какая-то! Я ушел из лагеря. Бродил по тайге, сидел на берегу реки. А когда вернулся, меня ждала новость: Соснин каким-то образом узнал, что произошло между Ниной Алексеевной и Колей Николаевичем, и, долго не думая, отправил прибывшую обратно в Чирпухи.
— Бытового разложения не потерплю! — гремел его голос. — Думаете, ко мне не приставала? Но я не поддался. У меня жена, ребята. А вы почему не устояли?
— Потому что холостой, — смеясь, ответил Коля Николаевич.
— Стыд и позор! Неужели вы могли допустить мысль, что замначпохоз будет обеспечивать сотрудников женщинами?
— А почему бы и нет? Я бы не возражал, — ответил Коля Николаевич.
Шуренке вся эта история очень понравилась.
— Когда Григорий Фомич велел ей, чтобы она обратно верталась, — рассказывала она, прыская в кулак, — то Нина Алексеевна обозвала его уродом и сказала, что у нас ни одного мужчины нет, все сопляки.
— Порочная женщина, — сморщившись, покачал головой Зырянов. — Это хорошо, что мы избавились от нее теперь. В тайге она могла бы перессорить многих. И я не понимаю, Шурочка, что здесь смешного.
— А я вот пройдусь дрыном вдоль хребта, так сразу перестанет скалиться, — сказал Яков и сердито посмотрел на нее выпуклыми, с желтым налетом на белках, глазами.
— Ну зачем же, — с укором сказал Зырянов. — Так нельзя.
— А я не больно-то и боюсь его. Он только стращает, а сам мухи не обидит. Верно, Яшенька? — И, засмеявшись, легко побежала, взблескивая тугими загорелыми икрами.
— Шаловлива? — спросил Зырянов.
— Ниче... Шуткует, — нахмурившись, ответил Яков.
...В полдень пришел «Комиссар». Приложив ко рту металлический рупор, капитан сказал:
— Подымитесь на два километра выше. Здесь взять не могу. — И, махнув рукой, ушел в рубку.
Соснин плюнул и закричал:
— Коренков, Перваков, Баженов, в лодку! Вперед! Марш, марш!
Рабочие гребли изо всех сил. Я помогал им рулевым веслом. Соснин стоял на носу и командовал:
— Марш, марш! Достойны поощрения!
Пароход дожидался нас на широком плесе. Соснин поднялся по веревочной лестнице на палубу. Его не было с полчаса.