Г-же Альберти было в ту пору тридцать два года. Она была женщина чувствительная, но чувствительность ее была спокойной, немного сдержанной, не знающей порывов и восторгов. В своей жизни она испытала немало страданий, и ни одно из них не прошло для нее бесследно; но, храня в душе грустные воспоминания, она не поддерживала их намеренно. Она не делала из скорби основного своего занятия и не отвергала чувств, которые способны еще в какой-то степени связать узами тех, кто утратил самые дорогие узы. Она не ставила себе в заслугу свое мужественное смирение: оно было бессознательным. Ее воображение, живое и легко возбуждаемое самыми различными причинами, помогало ей находить развлечения и даже искать их. Оставаясь долгое время единственной дочерью, предметом забот всей семьи, она получила блестящее воспитание; но, привыкнув безропотно отдаваться на волю событий и потому редко обращаясь к помощи собственного разума, она судила о явлениях, опираясь больше на воображение, чем на рассудок. Не было женщины менее пылкой и в то же время более романической, чем она, но это объяснялось недостаточным знанием света. К тому же прошлое было столь сурово к ней, что она не могла уже надеяться быть когда-нибудь по-настоящему счастливой; однако по своей натуре она не могла быть и слишком несчастной. Лишившись отца, она стала смотреть на Антонию как на дочь. Собственных детей у нее не было, а Антонии к тому времени только что минуло семнадцать лет. Г-жа Альберти приняла решение заботиться о ее счастье: такою была первая ее мысль, смягчившая горечь всех остальных. Ей неведомо было отвращение к жизни, пока она чувствовала, что может быть еще полезной и любимой.
Мать Антонии умерла от чахотки; сама Антония, по-видимому, не страдала этим недугом, нередко передающимся по наследству; но жизнь, которую она почерпнула из материнской груди, где обитала уже смерть, была несовершенной и хрупкой. Между тем роста она была высокого и развитием не отличалась от сверстниц; но была в движениях ее высокого, тонкого стана какая-то беспомощность, которая выдавала ее слабость; наклон ее милой, полной очарования головки, небрежно подобранные белокурые волосы, сияющее белизной лицо, чуть тронутое нежным румянцем, немного затуманенный взгляд, которому врожденная близорукость придавала тревожное и робкое выражение, становившееся неопределенным и печальным, когда она смотрела на отдаленные предметы, — все в ней говорило о привычном состоянии какой-то болезненности. Она не испытывала никаких страданий, просто она жила как бы неполной жизнью, словно через силу. В детстве ей пришлось испытать немало потрясений, но эта грустная школа жизни не притупила ее чувствительности, не сделала ее недоступной для других, менее глубоких волнений; напротив, она воспринимала каждое из них с одинаковой силой. Сердце ее, казалось, было пока во власти единственного чувства, и что бы ни случалось — все пробуждало в нем лишь одно и то же горестное воспоминание об утрате отца и матери. Достаточно было поэтому малейшего повода, чтобы пробудить в ней роковую способность сострадать чужому горю. Все, что наводило ее на этого рода чувства, исторгало у нее слезы или вызывало внезапный приступ какой-то странной дрожи, которая охватывала ее так часто, что врачи видели в этом признак недуга. Антония, заметившая, что дрожь эта прекращается, как только исчезает вызвавшая ее причина, не разделяла их опасений. Однако из этого и некоторых других обстоятельств она рано сделала заключение, что в ней есть нечто непохожее па других, и мало-помалу пришла к выводу, что в какой-то мере обездолена природой. Это еще больше усилило ее робость, в особенности склонность к уединению, что немало беспокоило г-жу Альберти, которая, как всякий, кто любит, легко поддавалась тревоге.
Гуляя вдвоем по берегу залива, сестры доходили обычно до первых дворцов, с которых, собственно, и начинается Триест. Отсюда взгляду открывается море и далекое побережье, которое близорукая Антония могла только представлять себе по рассказам г-жи Альберти. Не проходило дня, чтобы она не беседовала с младшей сестрой о славных легендах, которыми так богат этот поэтический край, о посетивших его аргонавтах, о Япиге,[39] чье имя носят его жители, о Диомеде и Антоноре, давших им законы.
— Различаешь ли ты там, на горизонте, — говорила она, — за той далекой синей чертой, выделяющейся на более светлой лазури неба, башню, на вершине которой играет отблеск солнечных лучей? То башня могущественной Аквилеи,[40] одной из древних властительниц мира; ныне от нее остались одни развалины. Неподалеку отсюда протекает река Тимав, воспетая некогда Вергилием, — отец часто показывал мне ее в детстве. Вон та горная цепь, которая словно венчает Триест, поднимаясь почти отвесно над его стенами и, начинаясь от селения Опскин, тянется вправо на необозримое пространство, служит и в наши дни прибежищем множеству народов, прославившихся в истории или интересных для нас своими обычаями. Вон там живут славные тирольцы, которые всегда так нравились тебе своими простыми нравами, мужеством и честностью; вот здесь — приветливые крестьяне Фриуля, чьи сельские пляски и веселые песни известны по всей Европе. А поближе к нам, немного выше мачт стоящих в порту судов, там, над самой крышей лазарета, ты заметила, наверно, горный отрог, нависший над всеми другими; он кажется самым темным из них, и его величественный, суровый вид невольно внушает благоговейный ужас, — это мыс Дуино. На его вершине стоит замок, зубцы которого видны отсюда; он построен, как полагают, в древние времена нашествия варваров; народ и посейчас зовет его замком Аттилы. Во время гражданских войн в Италии там искал приюта Данте, изгнанный из Флоренции.[41] Говорят, что пребывание в этом зловещем месте вдохновило его на замысел его поэмы и что именно там пришло ему на ум описать ад. С тех пор замок попеременно занимали то главари разных партий, то разбойники. Боюсь, что в наш жалкий век он достался в удел какому-нибудь благодушному помещику, который выжил демонов из этих грозных башен, чтобы поселить там голубей.
Таково чаще всего было содержание бесед г-жи Альберти с сестрой, которой она хотела постепенно внушить жажду новых впечатлений, надеясь отвлечь ее таким образом от обычных ее мыслей; но характеру Антонии не хватало упорства, и она не могла долго следовать влечению любознательности. Она была слишком слаба и слишком мало доверяла самой себе, чтобы осмелиться проявить не свойственную ей волю, а так как подавленное состояние казалось ей естественным, она и не помышляла выйти из него. Чтобы вызвать в ней это желание, нужно было нечто совсем иное, нежели простое любопытство. Все в мире ограничивалось для нее местом, где была могила ее родителей, и она не предполагала, что можно стремиться куда-либо дальше.
— Но Бретань, — говорила ей г-жа Альберти, — ведь Бретань — твоя родина.
— Они не там умерли, — отвечала Антония, обнимая ее, — и память о них живет не там.
II
Это — страшные люди, которым жажда крови не дает уснуть в долгие зимние ночи; они способны зарезать новобрачную ради того, чтобы отнять у нее жемчужное ожерелье.
Истрия, которую попеременно то захватывали, то покидали армии различных государств, вкушала как раз те краткие мгновения бурной свободы, которые выпадают на долю слабого народа между двумя завоеваниями. Законы еще не вошли вновь в силу, и бездействующее правосудие оставляло безнаказанными даже прямые преступления, которым беспорядки могли только благоприятствовать. В эпоху больших политических смут знамя злодейства словно сулит известную безопасность; и тот даже, кто мнит себя добродетельным, склонен из осторожности считаться с ним, ибо оно может стать знаменем государственным и мировым. Благодаря многочисленности нерегулярных войск, набранных во имя национальной независимости почти без ведома монархов, граждане свыклись с этими вооруженными бандами, которые то и дело спускались с гор и рассыпались по всему побережью залива. Почти каждая из них воодушевлена была самыми благородными устремлениями и движима искренней самоотверженностью; но вслед за этими мужественными людьми шло то отребье, для которого политические беспорядки служат лишь предлогом; это был союз людей, опасных для любого правительства и одинаково отвергаемых всеми. Будучи решительными врагами общества, люди эти открыто стремились к разрушению всех существующих установлений. На словах они сулили свободу и счастье, но путь их сопровождался пожарами, грабежами и убийствами. Дым пожарищ в десяти сожженных деревнях возвещал о наводящем ужас приближении «братьев общего блага». Так называла себя кровавая шайка Жана Сбогара еще до того, как она поставила себя вне всех обычаев и преступила все законы.