Сегодня я случайно забрел в одну из гостиных замка, стены которой, помню, были когда-то сплошь увешаны фамильными портретами; я вновь увидал здесь всех высокорожденных предков моей матери со всеми их гербами, орденами и подбитыми горностаем мантиями; но тщетно мои глаза искали того, кто больше всех вызывал мой интерес в этой генеалогической галерее, — того достойного ученого мужа, чьи обширные и полезные труды заложили основу моему состоянию и принесли мне в дар еще в колыбели имя, высоко ценимое обществом. Портрет этот был мне тем более памятен, что отец мой, как я уже говорил, относился к нему с особым благоговением и всегда охотно показывал его гостям, впервые посещавшим наш дом. Я мог бы указать пальцем то место, где я его видел прежде. Теперь это место пустовало, и я предоставляю тебе самому догадываться о причинах, по которым портрет был снят. Мне стыдно было бы сообщить их тебе, настолько это, по-моему, смешно и свидетельствует о неблагодарности.
Вернувшись в комнату моей матери, я осведомился о причинах столь странной перемены; увы, она ответила мне именно так, как я того и ожидал; но я со всей почтительностью настоял на своем, и портрет водворен на прежнее место.
2 мая
Сегодня поутру Эдокси приезжала к нам с ответным визитом. Ее сопровождал один местный дворянин по имени Форреоль де Монбрёз. Я еще ничего не сказал тебе об этом человеке, хотя здесь все о нем говорят. От роду ему лет тридцать шесть, не более, однако его спокойная учтивость, невозмутимая серьезность, общепризнанные высокие добродетели и строгие правила могли бы сделать честь человеку и более преклонных лет. Мне в свое время говорили о предстоящем знакомстве с ним как об одном из преимуществ моего пребывания в Турени, а между тем я не слишком искал этого знакомства. Я высоко ценю все совершенное, но в совершенных людях мне недостает того обаяния, которое способно пленить сердце, а его-то и жаждет мое сердце, ибо оно ни к чему не способно привязаться, если не чувствует любви. Ты единственный из моих друзей, обретенных в обществе (природа даровала мне другого), единственный, говорю я, заставивший меня терпеливо переносить и прощать этот прискорбный, этот несносный порок — совершенство; но в твоем совершенстве есть нечто столь естественное, столь непроизвольное и неосознанное самим тобой, оно так неотделимо от тебя, что к нему привыкаешь, сам того не замечая, и начинаешь догадываться о нем, лишь когда уже не волен быть равнодушным или не в силах забыть. Как бы ни обстояло дело с достоинствами г-на де Монбрёза, он, как говорят, имел счастье одно время занимать мысли благородной Эдокси, и эти две высокие души должны были соединиться. Однако этому помешали их расстроенные состояния. До чего прискорбно наблюдать, как семьи, испытавшие одни и те же превратности судьбы, соседи, родственники, друзья, пораженные одними и теми же несчастьями, после революции не следуют примеру мореплавателей, выброшенных бурей на необитаемый остров, и не делают общим все то, чем они владеют. Зачем остался я таким богатым!
Меня так обрадовало известие о том, что госпожа настоятельница чувствует себя уже почти совсем здоровой, что я не в силах был дождаться завтрашнего дня и захотел сразу же выразить ей свою радость. Я проводил мадемуазель Валанси в ее замок с готовностью, которую она, возможно, приписала другим причинам. Тетушка ее сидела в глубоком кресле в той части террасы, которую так приятно прогревают солнечные лучи, пробиваясь сквозь ветви сирени, нежно колеблемые ветерком. Она хотела было встать, увидав меня, но я поспешил подойти к ней, чтобы помешать этому. Мы долго и оживленно беседовали на тысячу различных тем. Она взяла с меня обещание рассказать ей о моих путешествиях, а также о моих друзьях. Я уже назвал твое имя. Она со своей стороны довольно настойчиво советовала мне продолжать знакомство с г-ном де Монбрёз, которого, как она считает, можно упрекнуть лишь в том, что в самоотречении он заходит слишком далеко, принимая во внимание его возраст. Между тем наступил вечер, а мы все еще беседовали; только вечерняя прохлада заставила меня наконец вспомнить, что настоятельнице пора вернуться в комнаты. Одной рукой она оперлась на меня, а другой — на плечо девочки, к которой очень привязана. Она не может нахвалиться ею, называет ее своей подругой, своей маленькой благодетельницей, ангелом-спасителем, в благодарность за заботу, которую та проявила, ухаживая за ней во время ее болезни; да и в самом деле, дитя это — настоящий ангел. Не помню, приходилось ли мне видеть прежде что-либо более ласкающее сердце, чем эти грациозные, нежные черты. Это одно из тех пленительных, исполненных гармонии и спокойствия лиц, на которые приятно смотреть. Видел ли ты что-нибудь подобное? Встречались ли тебе когда-нибудь эти ангельские лица, на которых запечатлено столько безмятежного счастья и чье неземное выражение словно зачаровывает душу? Я дорого дал бы, чтобы ты мог увидеть это личико.
Чудесное совпадение! Взгляд мой случайно встретился с глазами ангела. И если бы ты видел, как опустились эти прекрасные глаза, как осенили их ее длинные ресницы, как вспыхнула она вся живым румянцем! Ангел покраснел и вдруг превратился в простую смертную, причем очаровательную, — чуть было не сказал: очаровавшую меня!.. Ну, что я за безумец!
Вот что о ней рассказывают. Это — бедная сиротка, которую бросили ее родители, никто так и не знает почему. Вот уже лет восемь — десять, как, покинув селение, где они жили трудами своих рук, они ушли неизвестно куда. Кое-кто готов даже допустить, что они довольно дурно кончили, — впрочем, я рассказываю об этом со слов людей, возможно плохо осведомленных. Несомненным в этих рассказах является лишь то, что маленькую Адель приютила у себя настоятельница, — она приходится ей крестной, — и распорядилась дать девочке некоторое образование. Если история моей Адели заинтересует тебя, я расскажу об этом в другой раз поподробнее, хотя, собственно говоря, речь ведь идет только о горничной мадемуазель де Валанси, ибо я забыл прибавить, что Адель живет в замке в качестве горничной.
Так как я приехал в карете мадемуазель де Валанси, то домой я возвращался пешком, через лес, — он великолепен, сейчас в нем все в цвету. Вечер был восхитительно ясен, предзакатное небо прозрачно и светло. Пленительные, чарующие образы проносились в моем мозгу, сменяя друг друга, словно в прекрасном сне, и все мои чувства блуждали во власти какой-то сладостной неопределенности. Я и сам не знаю теперь, отчего чувствовал себя таким счастливым, — ведь ровно ничего не изменилось с тех пор в моей жизни, а между тем… Что за непонятное существо человек!
Это блаженное состояние доказывает, во всяком случае, что я ошибался, когда писал тебе, что мирная жизнь в деревне превосходно соответствует моему теперешнему положению и что все мое счастье отныне заключается только в том, чтобы незаметно прожить здесь остаток моих дней. Ты видишь теперь, что романический склад моего ума и восторженность мыслей происходили от причин, не имеющих ничего общего с безумными страстями юности, — этого все вы никогда не хотели понять. Я хорошо знаю себя и редко ошибаюсь в своих чувствах.
3 мая
Вчера вечером, как раз в то время, как я кончал письмо к тебе, в комнату мою вошел Латур с встревоженным и даже немного растерянным видом. Он уселся поодаль, некоторое время мрачно молчал, после чего начал ворчать что-то сквозь зубы.
«Что случилось, добрый мой Латур? — спросил я его. — Ты, я вижу, чем-то очень встревожен!» — «Пусть никто никогда больше не назовет меня Латуром, по прозванию Королевское Сердце, — отвечал он, — если это не Можи, этот подлый, этот гнусный Можи! Помните ли вы, сударь, того пройдоху, что явился к нашему генералу с фальшивой бумагой; он воспользовался ею, подлец, чтобы выдать врагу большой отряд наших людей, а потом, на нашу беду, успел удрать, ускользнув от заслуженной кары?» — «Да, я слыхал об этом мерзавце, и ты, кажется, прав, Латур, он в самом деле называл себя Можи, быть может для того, чтобы скрыть свое настоящее имя, а может быть, подчиняясь тогдашнему довольно странному обычаю наших офицеров; но какое отношение…» — «Какое отношение? — вскричал он. — Да ведь этот чертов Можи, которого я узнал бы среди тысячи других и мог бы, если бы понадобилось, нарисовать, не кто иной, как ваш благонравный Форреоль де Монбрёз, с которым вы вчера виделись, и я поклялся бы миллионом покойников, что не существует никакого другого Можи. Проклятье! Какой позор, что провидение допускает, чтобы подобные люди дышали воздухом и любовались солнцем!»