— На юридическом ботанику не изучают. А как птиц зовут, я знаю не потому, что образованный, а потому, что рос в деревне.
— Тогда скажи: кто это поет?
Гриша прислушался.
В листве березы нежно, сиротливо звенела невидимая веснянка.
— Пеночка, — сказал он. — Ее у нас еще веснянкой зовут. За то, что она встречает и провожает весну. Скоро она перестанет петь.
Нина смело взяла его за руку — этого было достаточно, чтобы он перестал обижаться.
Они пошли по тропинке. Где-то низким голосом пела славка. Подождав, ей ответил бойкой россыпью зяблик.
— Не обижаешься больше? — тихонько спросила Нина.
— Нет.
«Разгладь свои сердитки»… Все в нем сейчас пело: «Разгладь свои сердитки»!
Как он мог до сих пор думать что его жизнь полна? Только с сегодняшнего дня ее озарило счастье! «Разгладь свои сердитки»…
— Смотри! — вскрикнула Нина.
На полянке, солидно ступая, путешествовало целое семейство скворцов.
Увидев людей, они не очень-то испугались — отлетели совсем недалеко и продолжали ходить по траве, деловито приглядываясь к земле, разыскивая добычу.
— А синичку я узнала! — обрадовалась Нина. — Вот она! — и показала на дерево.
Да, это была синичка… И пестрый дятел тукал по стволу сосны. И легкие солнечные капли неслышно летели сверху, — сосны дарили им мало заметные глазу последние свои цветы…
— За что мне обижаться? — сказал Гриша. — Разве только за то, что я вот искал тебя как умел… а ты, конечно, и не подумала меня разыскивать.
— Я — женщина, — сказала она лукаво.
— Женщина? Девчонка ты… — Гриша нечаянно произнес эти слова с такой глубокой нежностью, что оба они смутились и долго не решались поднять глаза — шли и смотрели себе под ноги.
Они вообще побаивались друг друга.
Это не помешало им встречаться теперь каждое воскресенье.
Гриша познакомил Нину с Катей Трофимовой, и они втроем часто уезжали на острова, или в Павловск, или в Красное Село, — там у Нины, как оказалось, жили двоюродные сестры — работали на бумажной фабрике.
С этими сестрами Нина и гуляла в памятный июньский день.
— Я ж тебе всегда говорила: Талановы роднёй богаты, — смеялась она.
Катю Трофимову не узнать было — от деревенской ее робости и следа не осталось.
Она охотно встречалась в свободное время с Шумовым и Талановой, много рассказывала о своей фабрике… Потом пригляделась к ним — и свободного времени у ней вдруг не оказалось.
Пришлось им тогда в воскресные вечера уезжать на острова вдвоем. А уходили они оттуда пешком — трамваи уже отдыхали в этот час в своих депо, улицы становились пустынными, дома казались призрачными, невесомыми, — крыши их улетали в жемчужную полумглу.
С непередаваемой томительной грустью отгорали последние белые ночи.
Бледные огни на Стрелке отражались в спокойной воде. Деревья стояли неподвижно, заколдованные, — все было словно во сне.
Взявшись за руки, как дети, они бродили по безлюдным аллеям.
Это был их час: разошлась и разъехалась уставшая от веселья нарядная публика, рысаки увезли поздних седоков, огни ночных ресторанов гасли…
Все вокруг становилось необыкновенным.
Только сам Григорий Шумов казался себе слишком будничным, неуклюжим рядом с Ниной, всегда такой праздничной в светлом ситцевом платье. Судя по всему, она была даже умней его.
Однажды он сказал об этом и неожиданно вызвал ее гнев.
— Ты ведь хотел бы, — спросила сердито Нина, — чтобы я была самая красивая? Нет, я не так сказала: я не самая красивая, но ты должен считать, что для тебя я — самая прекрасная девушка на свете. А мне нужно, чтобы ты был умней и лучше всех. И, уж во всяком случае, умней меня.
— Значит, если б я был неумным, ты меня не могла бы полюбить?
— Какой бы там ни был для других, для меня, если б я полюбила тебя, ты стал бы самым умным.
— Если б? Значит, на самом деле…
Он не закончил: не надо лгать — Нина ведь сказала «разгладь свои сердитки», это и было их объяснение.
При ней нельзя было лгать.
Как-то раз, уже под утро, когда в необозримой перламутровой дали еле заметно просочился розовый свет — заря поднималась над спящим городом, — где-то за деревьями послышались голоса.
Как, они не одни здесь?!
Сочный баритон, растягивая слова, продекламировал по-актерски:
— Пре-элесть моя! Разве я мог забыть чарующие дни нашего дивного прошлого?
— Ой, ой! — Нина застонала, как от зубной боли. — Какая гадость! Пойдем скорее отсюда!
Она не выносила фальши. Ни в чем! И сама бывала прямой — до бесстрашия.
— А знаешь, — спросила она однажды, — что я сказала в тот раз своим двоюродным сестрам?
Гриша понял: «в тот раз» — значит, при первой их встрече в Красном Селе.
— Я им сказала: вон там сидит мой суженый. Это про тебя.
— Нина!
— Погоди. Я слово «суженый» толкую по-своему. Помнишь, я рассказывала тебе на вокзале сказку о латышской девушке Розе? Она умерла, оставшись верной своему суженому…
— Суженый — это тот, за кого девушке суждено выйти замуж.
— А я не хочу такого толкования! Мы с тобой никогда не поженимся.
— Это почему ж?
— Потому. Мы можем пожениться, только если весь мир перевернется.
— Нина! Я тебе обещаю: он перевернется!
— Не болтай глупостей.
— А говорила: я самый умный.
— Да. И рядом с этим умным, образованным Григорием Шумовым не хочу я состоять женой-недоучкой.
— Что ты городишь! Идиотизм какой-то!
— А говорил — я умней тебя. И в самом деле, уж в этих-то делах я посмышленей тебя. Давай лучше помолчим.
Но через минуту сама же первая нарушила молчание:
— Что, если действительно все перевернется, и дочка слесаря сможет получить образование?
— А ты разве не уверена в такой перемене?
— Уверена. Но она может наступить, а я уже буду старой девой.
— Интересно!
— Кстати: очень интересно иногда подумать о словах. Судьба. Суждено. Суженый. Тот, кого суждено считать… ну, как это… своим избранником. Сердцу суждено, понимаешь? Но, кроме сердца, есть разум. И разум — не велит.
— «Кстати»… Хорошее «кстати»! Ты что же, хочешь только разума слушаться?
— Обязательно.
…Много еще было у них таких разговоров. И Гриша понял: трудным будет его счастье. Да и будет ли?
Нина сказала:
— Говорят, первая любовь остается в памяти навсегда. Расстанемся мы с тобой, а помнить друг друга будем всю жизнь.
Это было в сумерки, и Гриша старался вглядеться в смутное Нинино лицо: это что, всерьез сказано?
Она сама обо всем рассудила, решила твердо… И не слушалась его ни в чем — его, самого умного, самого лучшего…
Придя домой, Гриша увидел у себя на столе письмо из дому.
Отец писал, что судьба свела его с солдатом Яном Редалем: тот лежал в госпитале тяжелораненый.
Гриша долго сидел над отцовским письмом.
Первый его друг, друг его детства, Ян Редаль! Вот кого он никогда не забудет…
Первая дружба, как и первая любовь, — не забывается.
37
Ян Редаль лежал и слушал. Издалека — через черную ночь — летела к нему песня.
Пели латышские девушки — о Янисе.
Бессмертный Янис полюбил простую земную девушку. И такой сильной, безоглядной была эта любовь, что он вот в такую, как сейчас, черную ночь бросил знаки своей власти: венчавший его дубовый венок и пылающий факел. И, свободный, счастливый, крикнул девушке:
«Иди за мной! Теперь ничто нас не разделит. Что же ты молчишь? Где ты, я не вижу тебя больше…»
Ян Редаль ощутил на горячем лбу отрадное дыхание ветра. Он вдруг понял: рядом открыто настежь окно и ночь, полная таинственных шорохов, запахов травы и цветов, росистая августовская ночь дышит ему в лицо.
Ясные голоса пели по-латышски:
«О Янис! Янис! Ты уронил свой огонь!»
«Огонь! Огонь!» — прошелестел жестяным шепотом капитан Селенс. Латышские стрелки бежали вперед со штыками наперевес, упрямые, сумрачные, обреченные, — вдали видны были черные гряды взрытого торфа да сломанные снарядом чахлые березы; их расщепленные стволы белели, как обнаженная кость. Ноги бессильно вязли, как в дурном сне, — на целые версты лежала кругом топкая, болотная земля.