Черная полоса торфа зловеще осветилась губительным желтым пламенем, что-то сильно толкнуло Яна в грудь. Но упал он не сразу. Пробежав еще несколько шагов, он вдруг ощутил ладонями холодную воду, успел подумать: «Я ранен», и потерял сознание.
…Как хорошо, что все это прошло! Он снова открыл глаза, осторожно ощупал грудь: ага, повязка. Ян пошевелил руками. И ноги тоже целы!
Он будет жить!
«Как я найду тебя, Янис? — пела ночь ясными девичьими голосами. — Ты бросил свой факел, а кругом темно…»
Неизмеримо далекой была песня, и все же он слышал каждое слово. Так легко летит звук только по речной глади или по росистой траве. А почему он решил, что теперь август? Его ранило в июньскую атаку…
В июне — «лиго» — день Яниса, его день, и девушки поют сегодня для него, Яна Редаля, свои чудесные песни.
«Янис, Янис! Чем ты будешь светить людям?»
Над головой уже не было непроглядной тьмы. В мягком, как серый шелк, сумраке показалась женщина, одетая в легкую ткань, стали видны ее босые ноги… Нет, она не шла, она летела ввысь, на плече у ней был кувшин, похожий на большой, круто выгнутый рог.
В шелковом предутреннем сумраке загорелся розовый отсвет, и Ян разглядел лицо женщины и резвящихся вокруг нее дородных младенцев — у них были широкие, как у мотыльков, крылья.
Он зажмурился: опять бред.
«Янис, я не пойду за тобой, ты потерял свой огонь, нас разделяет ночь и черные дороги; их не озарит теперь пылающий твой факел…»
— Где я? — громко спросил Ян Редаль.
— А, очнулся, — раздался вблизи шепот.
И он снова поднял тяжелые веки: над ним склонилась сестра милосердия — он узнал ее по белой косынке с крестом.
— Сестричка, пить! — прохрипел кто-то рядом.
— Сейчас, сейчас… не шуми.
Далекая песня смолкла.
Ян с трудом повернул голову: рядами стояли железные койки, накрытые солдатскими одеялами.
Значит, он в госпитале.
Откуда же там, наверху, эта женщина, окруженная крылатыми детьми?
— Потолком, земляк, интересуешься? — послышался рядом сипловатый голос. — Потолок расписан знатно, а кормят плохо. Нам с тобой довелось во дворец попасть. Граф Шадурский в Питер удрал, а его поместье под госпиталь взяли. Куда тебя ранило-то?
— В грудь.
— Латыш? Я по говору угадал, ты все бредил… Доктор нам попался хороший, а то бы ты давно помер.
— Тс-с!… Тише! — приказала неслышно появившаяся сестра.
И сосед Яна умолк.
Да, наверху был всего-навсего потолок. Искусно нарисованная на нем женщина стояла босой ногой на розовом облаке и сеяла из крутого рога цветы и виноградные гроздья. По краям потолка лепился богатый карниз в виде гирлянд из крейц-розы. Ну что ж, таким потолкам и полагается быть в домах графов.
— Ах, хорошо ночью девки пели!… — вздохнул сосед по койке. — Слов не пойму, а до сердца доходит.
Уже совсем рассвело. Рядом кашляли, стонали, переговаривались вполголоса.
Скоро пришел доктор в белом халате, веселый, краснолицый, в сопровождении сестры милосердия, которую он звал барынькой.
— Этого, барынька, на перевязку, — велел доктор, кивнув на Яна Редаля. — Ну, герой, выкарабкался ты, через месяц можешь плясать!
— А мне, видно, не до пляски, — сказал сосед Яна.
— Благодари бога, что руки остались целы. Ты ведь плотник?
— Мне только и осталось, что бога благодарить за его милости.
— Разговорчики! — с притворной строгостью сказал веселый доктор и пошел дальше в сопровождении сестры.
Сестра и в самом деле оказалась барынькой. В начале войны она прямо из Института для благородных девиц поступила в полевой госпиталь — тогда это было модным, а теперь брезгливо томилась, с содроганием глядя при перевязках на гноящиеся раны.
Солдаты ее не любили.
Другая сестра, та, что дежурила ночью, была иной: совсем простенькая девушка, некрасивая, с лицом, сильно попорченным оспой, — тяжелораненые искренне верили, что им лучше, когда она поила их из своих рук кипяченой водой.
Заходил еще — по мере надобности — в палату санитар. Этот маленький черноволосый человек оказался студентом. Он запомнился Яну Редалю: дней через пять он принес вчетверо сложенную бумажку и сказал шепотом:
— В вашей гимнастерке нашел, в подкладке. Осторожней…
Ян узнал листовку, которая осталась у него после поездки вместе с Витолом в Питер…
Прошло две недели. Редалю дали коротенькую палку и позволили выходить в сад.
Сад был большой, барский, с цветниками, с липовыми аллеями, с посаженными ровными рядами яблонями, на которых, впрочем, не осталось ни одного яблока.
— Черти, и шестого августа не дождались!… — укоризненно сказал пожилой солдат.
Ян вспомнил: шестого августа у русских спас, в этот день начинают есть яблоки с медом, а до этого срока — грех.
— Будет тебе наш брат дожидаться! — засмеялся солдатик помоложе. — На это не рассчитывай, отец.
— Да они ж, дурья голова, кислые! У них вкус неинтересный — от них только зубы ноют.
— Это, брат, как кому: у тебя ноют, а у меня — ничуть.
По всему саду ходили выздоравливающие — в шинелях, накинутых прямо на белье из серой бязи; присаживались на корточки, покуривали…
У обрыва, на дне которого еле слышно бормотал ручей, рослый мужик тесал топором доски — ладил скамейку.
Он приветливо повернулся на шаги Яна. Лицо у него было широкое, заросшее бородой.
— Это я вам, ребята, на прощанье памятку оставлю. Уеду завтра, а вы будете сидеть по вечерам на моей скамейке да меня добром поминать.
Ян подошел ближе: садовник Иван Шумов мало изменился, только борода засеребрилась немного.
— Здравствуйте, — застенчиво сказал Редаль.
— Здорово. Ишь, солдат, какую тебе палку нескладную дали, не по росту. Я тебе, если успею, ясеневую остругаю.
— Спасибо. Я хотел спросить: ведь Грегор Шумов ваш сын?
— Гришка-то! — удивился садовник. — А как же? Сын. Значит, ты, солдат, знавал его?
— Он пишет вам?
— Пишет… Да, видишь ли, какая штука: самому-то мне легче топор в руки взять, чем перо. Так что переписка у меня с ним идет через пень колоду. Обещался он приехать сюда летом, да раздумал. — Иван Шумов широко улыбнулся: — В меня пошел Гришка-то.
Ян с недоумением поглядел на большое, бородатое лицо садовника и сказал несмело:
— Он на вас не похожий.
— Не похожий? Плохо ты, значит, пригляделся. Да он весь в меня. — Иван Шумов захохотал. — Невесту себе Гришка нашел. А она нейдет за него! Опять же — шумовская закваска: всю жизнь тянемся к тому, что в руки не дается. Ну ладно, солдат, эти дела для тебя неинтересные. Да и мне пора за дело приниматься.
Иван Шумов снова взял в руки топор.
— А ведь вы меня так и не узнали, — сказал Ян. — Я сын Редаля, лесника из «Затишья».
— Августа Иваныча? — воскликнул Иван Шумов. — Что ж ты, чудак, сразу не сказал! «Грегор, Грегор», а о себе ни слова. Вот такой же молчун был и Август Иваныч. Где он теперь?
— В Риге работает, на вагоностроительном заводе.
— Ах, хороший человек! Редкий человек! Ну, брат, рад я повидать любого из Редалей. Даже жалко стало, что завтра мне уезжать.
— А зачем уезжать? Немцев сюда, за Даугаву, не пустят.
— «Зачем»! Граф Шадурский убежал… Да мне на него наплевать. А оставаться не могу: глаза мои не глядят на то, что тут творится. Яблони пообломали. А я их выхаживал, каждая из них — мне родная сестра. Вчера санитарная двуколка клумбу с астрами переехала…
Подошли два солдата в накинутых на плечи шинелях и стали слушать.
— «Клумбу переехали»!… — насмешливо сказал один из них. — Людей губят — миллионы, а ты астры пожалел.
— Людей губят, это верно, — согласился садовник. — Да только не меня в этом укорять приходится.
В разговор вмешался другой солдат, сосед Яна по койке:
— У меня дед под Севастополем сражался. Так разве ж тогда такие войны были? Сейчас людей газами травить придумали. Как крыс.
Да, сбылась невеселая солдатская байка про то, как Вильгельм велел главному своему химику выдумать вонючий дым.