…Уходил Гриша от Шелягина ночью. Прощаясь, Тимофей Леонтьевич приоткрыл свою дверь, прислушался. За ситцевой занавеской протяжно посвистывала носом Марья Ивановна. Токарь прошептал:
— Ну, вот так-то оно и лучше. Пусть спит старушка божья.
Гриша тихонько, на цыпочках, пробрался в свою комнату.
23
Комлев и в самом деле стал часто бывать в знакомом домике на Черной речке. Находились у него дела к Шелягину. Было о чем потолковать и с Гришей.
С середины декабря пошли оттепели — с гнилыми туманами, а то и с мелким, на весь день, дождиком.
Однажды вечером Гриша особенно досадовал на дождь — не ко времени.
Но Комлев, придя — уже поближе к ночи, — отряхнул у железной печки барашковую свою шапку и проговорил с одобрением:
— Погодка хороша! Как на заказ.
— Дождь нам не помешает?
— Ну, что ты! Этот дождик — на нашу картошку. Ты готов?
— Давно тебя жду.
— Тогда пошли!
Какая темень была на улице! Еле маячил у моста через Черную речку одинокий фонарь. Если бы не он, и не разглядеть бы городового, грузно-черной тумбой торчавшего на перекрестке.
— Не боязно, Григорий Иванович? — спросил Комлев, судя по голосу, усмехаясь.
— А тебе? — строптиво ответил Гриша.
В ответ Кирилл, проходя мимо городового, запел лихим тенорком:
Я — отчаянный мальчишка,
Я собой не дорожу!
Если голову отрубят,
Я полено привяжу.
Прошли деревянный мост. Повернули за угол.
Перед закрытой дверью булочной шевелилась в мокрой мгле непривычно молчаливая толпа женщин: уже выстраивалась очередь за хлебом. И стоять им тут, рабочим женкам всю ночь под дождем, чтобы получить утром по куску мокрого, похожего на глину, «усатого», с мякиной и острыми остями хлеба, от которого болели животами ребята и угрюмо бранились вернувшиеся после четырнадцатичасовой работы усталые мужья…
Никого не было здесь в этот час, кроме понурых, молчаливых женщин. И ничего не было слышно, кроме монотонного шороха дождевых потоков в водосточных трубах.
Комлев с Шумовым шли теперь молча.
Еще раз свернули они в сторону — и подошли к глухой кирпичной стене завода.
— Отсюда и начнем, — негромко сказал Кирилл. — Бери, студент, кисть, ведерко, а я прогуляюсь.
Безлюдье… Вставать жителям этих мест к пяти утра, никак не позже, сейчас им — самый сон.
И все-таки Кирилл прошелся в одну сторону, потом в другую. И, вернувшись к Грише, сказал коротко:
— Действуй. Я покараулю, у меня глаз острей.
Гриша торопливо обмакнул кисть в ведерко с клейстером, мазнул по стене, налепил листовку и осторожно провел по ней ладонью: бумага легла ровно, без пузырей, без морщин. Потрогал углы — и они не отстали, клейстер был хорош.
— Сам варил, — не удержался от шутливой похвальбы Комлев. — Наша фирма известная.
— Двинем дальше?
— На воротах бы налепить…
— Что ж, можно и на воротах.
— «Что ж»! Там посажен сторож нехорош, вот тебе и «что ж»!
Подошли поближе. В раскрытой настежь, тускло освещенной проходной будке сидел, утонув в пахучем тулупе, бородатый дядя вида дремучего, нелюдимого.
Он не спал и, увидев прохожих, зашевелился и крякнул нарочито громко.
Кирилл шепнул Грише:
— Я его заслоню, а ты не зевай.
Он подошел к сторожу вплотную и заговорил просительно:
— Спичек, милый человек, не найдется? Мои отсырели…
— Ишь ты, как я тебе мил стал! — пророкотал бородач. — Ну, не льни, не льни ты ко мне, ради бога! Некурящий я.
Он вдруг с быстротой, которой от него и ждать было трудно, нырнул головой под локоть Кириллу — хотел разглядеть, что делает у ворот неведомо откуда взявшийся студент.
— Отойди! — закричал он на Комлева, почуяв неладное. — Ты кто таков? Уходи отсюдова!
— И до чего ты, дядя, зол!
— Ты зато добрый! Мне, может, не до тебя сейчас. Мне, может, в обход идти по заводскому двору.
Он повернулся к Комлеву обширной своей спиной, захлопнул дверь проходной будки, исчез.
Кирилл сипло, приглушенно засмеялся:
— Видал? Ну, друг, орудуй!
Гриша наклеил две листовки на обе створы ворот и хотел было идти дальше, но в это время дверь проходной открылась, и сторож заорал на Комлева:
— А ты все тута?
— «Тута», — передразнил его Кирилл. — Ну ладно, не сердись, дядёк, спи спокойно. Только вот царство-то небесное не проспишь?
— А оно мне покамест ни к чему — царство небесное. Ты уж сам к нему поторапливайся, коли охота пришла.
— Ишь ты какой!
— Да уж вот такой.
— А сердишься зачем?
— Время сердитое.
— Давно на этом месте?
— Второй год… Держи спички! — Сторож погремел коробком, протянул Кириллу.
— А раньше ты, дядя, где работал?
— Землю пахал. Пока было чего пахать.
Кирилл, пряча лицо и спички от дождя, с трудом раскурил цигарку.
Гриша молча потянул его за рукав.
Комлев отмахнулся:
— Погоди. Дай с человеком поговорить. А что, друг, сидеть тут, в будке-то, дело для тебя подходящее?
— Оно бы подходящее дело… кабы время другое.
— А что ж — время?
Сторож помолчал.
— Колышется народ, — заговорил он, осматриваясь по сторонам, хотя дальше двух шагов все равно ничего нельзя было разглядеть. — Колышется народ. Ровно река в ночь, в ненастье, — все бьет, бьет в берег… Боязно. И темно кругом. И что к чему, нам не видать.
— Ой, не прибедняйся. Разглядишь небось.
— Другой раз сижу я тут, сижу в своем тулупе, от тулупа псом несет: со второго года войны перестали нам бараньи тулупы выдавать, из собачьих шкур наладили выделывать… А кругом — глушь, ночь, тоска. И сам сидишь — псом цепным. И вправду задумаешься: а не уйти ли мне с этой должности?
— Нет уж, дядя, ты лучше не уходи.
— Это почему ж?
— Можно и на этом месте пользу оказать людям.
Сторож вдруг вскинулся:
— Ты мне, парень, крючки-петельки не закидывай! Проходи отсюдова!
— Да чего ты, чудак, испугался?
— Ты больно храбрый. А я опасаюсь. Сказал: боязно мне.
— Чего ж опасаешься-то?
— Мастеровому человеку, конечно дело, море по колено. А наш брат приучен опасаться.
— Как это ты сказал: «колышется народ»? Верно! А тебе разве рука — идти против народа?
— Как же это можно: против народа?
Где-то за мостом со злой тревогой засвиристел полицейский свисток.
— Тикай отсюдова! — заорал сторож свирепо.
…Уже далеко от завода Комлев с радостным возбуждением проговорил:
— Слыхал, Гриша, разговор? Народ-то колышется!
24
Сидел сдавший сменщику ночное дежурство сторож Иван Козлов у своего тезки и соседа — старшего дворника на подворье у Черной речки. Подворье было огорожено высоким забором; над забором торчала на шестах далеко видная вывеска: «Ч а й н а я и к у х м и с т е р с к а я Д. В. В а с и л ь е в а».
— Гололед, — пожаловался тезке Иван Козлов. — Крепко гололед ударил после дождей. Я у самого твоего подвала чуть нос себе не раскроил. Видно, твой Дормидонт песочку — и того жалеет.
— Выходит дело — жалеет.
— На грош пятаков наменять норовит. Оштрафует его полиция — небось дороже песку встанет.
— Не оштрафует. А и оштрафует — так на рубль. А он ей я так рубль дает. Околоточному прямой расчет целковый этот себе в карман положить, а про штраф не думать.
— Околоточный… Ныне околоточный мне в рыло кулаком нацелил. Ну нет, на этот раз не достал.
— За что ж это он?
— Листы какие-то на заводских воротах вывесили. Должно быть, ночью. Что за листы — откуда мне знать? Я малограмотный.
— Что ж, ты в эти листы так и не заглянул?
— Говорю тебе: я малограмотный.
Иван-дворник недоверчиво усмехнулся, погладил золотистую свою — во всю грудь — бороду.
Гость вдруг рассердился:
— Зачал бородищу утюжить! И ухмылочка эта твоя… Полгода прошло, как я тебя знаю, а понять до сих не могу, что ты за человек. Намедни про Сибирь мне чего-то толковать принялся: мужики, мол, там богаче наших живут. Да разве это мыслимо? Плетешь подчас несусветное. Сибирь потому и называется так, что хорошего там мало. Недаром же у нас на деревне ругаются: «сибирный ухорез».