— Наш голова потерял голову, — мрачно дошутил Орбелиани. — Остается хоть нам на что-нибудь решиться…
В город стягивались войска с окраин. Все мосты были перекрыты. Лазутчики то и дело доносили:
— Бунтовщики мутят народ, говорят: издан приказ, чтобы вместо каламанов все население обуть в сапоги!
— Бунтовщики разорили дом городского головы!
— Бунтовщики убили жандармского офицера Башбеукова!
— Бунтовщики собрались на Ходжеванке, за Бебутовским кладбищем!
И так целый день: «Бунтовщики!..», «Бунтовщики!..»
Стемнело. Григол Орбелиани, оставшись один, не мог найти себе места. «Бунтовщики!» С утра против них предпримут решительные меры. Среди них Лопиан, крестьянин в кахетинской шапочке. Там были женщины, дети… Накинув на домашний ахалух легкий плащ, Орбелиани спустился во двор, вывел неоседланного Мерцхала, закинул поводья, с трудом влез на него и тихо, в тяжелом раздумье, выехал со двора. Очнувшись от дум, он заметил, что подъезжает к Ходжеванке.
Стоял июнь, но ночь была темная, прохладная. Люди тесно сгрудились вокруг редких костров. Григол Орбелиани спустился с коня, взял его под уздцы и подошел к одной группе.
— …освободили крепостных. Но разве легче стало жить тебе, Михо, в твоей деревне? Разве слез помещик с твоей шеи? — человек говорил негромко, задушевно, обращаясь то к одному слушателю, то к другому.
Орбелиани вновь увидел юношу в семинаристском мундире, но по разговору нельзя было поверить, что его обучали божественным наукам. Крестьянин, к которому обратился юноша, покачал головой:
— Нет, не слез, только потеснился, дал место на моей шее купцу, лавочнику, попу…
Григол вспомнил свои стихи «Муша Бокуладзе» («Рабочий Бокуладзе»):
…Я весь пропитан потом, весь в пыли,
Вся кожа загрубела, как железо,
И ржавчиной на шею лег загар…
Я сердцем — человек, но я гоним судьбою,
Я нищетою с детства угнетен.
Вся жизнь моя — одна сплошная мука.
Одна забота о насущном хлебе!..
Вот он тоже согласен с ним, так он думает, но стихи эти еще не напечатаны. Эх, если бы они знали думы самого поэта!..
У другого костра было веселее, оттуда доносились звуки песен, взрывы смеха, шутки. Орбелиани подошел, когда заканчивался очередной шаири:
Я кусочек хлеба взял,
Взял кусочек сала.
Бог узнал, царь узнал,
Узнали — и отняли!
— Веселитесь, братцы! — воскликнул высокий худой старик. — Горевать завтра будете. — Он поднял почти совершенно опустошенный бурдюк, сунул его под мышку и начал выжимать последние капли вина в подставленную чашку.
Ее передали кому-то, и все стали просить:
— А ну, Лопиан, покажи себя. Скажи тост!
«И он здесь», — подумал Григол Орбелиани, увидев знакомую фигуру. Отблески пламени бегали по лицу Лопиана, но от этого еще более спокойным и уверенным казалось оно.
— За все мы пили, — начал он, — за родину пили, за свободу пили, за хлеб и за труд, за нас и то пили. Пили за жен и за детей. А у меня нету ни жены, ни детей. Вы думаете: «Бродяга Лопиан, куда ему с семьей возиться!» Правда! Но и я хочу выпить за… Впрочем, вы сами поймете.
Песня началась над темным кладбищем неожиданно. Она звучала сиротливо и одиноко. Но Лопиан пел хриплым, надтреснутым голосом-рыбака, ко торый счастье свое и горе, радость и печали привык поверять безответной воде и безыскусной песне.
Только я глаза закрою — предо мною ты встаешь!
Только я глаза открою — над ресницами плывешь!
Стихли разговоры кругом. Все потянулись туда, где пел Лопиан. Слышалась только песня, да потрескивание горящих сучьев, да изредка постукивание копыта застоявшегося Мерцхала о надгробную плиту. Карачогели пел один, никто ему не подтягивал. Только тишина аккомпанировала мелодии.
Григол Орбелиани плакал, не стыдясь, что кто-нибудь заметит его слезы. Люди слушали песню, созданную им, этим плачущим стариком. Может быть, они не знали, кто сочинил ее. Может, не чувствовали ту боль по единственной и утраченной любви, которую вложил он в эти строки. Но они слушали песню. А завтра в них будут стрелять…
«Нет, стрелять в них не будут, я не допущу этого…»— с этими мыслями он быстро повернул назад и исчез в темноте.
Он не допустил, но непримиримое не примирить, хотя бы временно, ненадолго…
— Вы о чем-то задумались, князь, — голос Михаила Николаевича вывел Орбелиани из оцепенения. Но мираж продолжался. Над садом, над домом, над всем вокруг плыла песня, его «Мухамбази». И мелодию выводил глухой, надтреснутый голос рыбака Лопиана, и в руках у него была чаша с вином, и пляшущие огоньки придавали всему окружающему сказочный, волшебный вид.
— Извините, ваше высочество! — Орбелиани только после долгой паузы смог ответить владетельному хозяину. — Просто очень приятно слышать, что песни твои живут в народе.
— Да, грузины любят петь, когда кутят.
— Вы правы, ваше высочество. Но они любят петь и когда пашут в поле, и когда бесконечно долго едут с грузом на арбе, и когда куют железо в кузнице!
— Особенно любят в нашем народе «Лилео»! — В разговор вмешался кто-то из грузинской молодежи.
Григол Орбелиани издали знал его и, откровенно говоря, недолюбливал. Но сейчас он слушал его слова с одобрением.
— Это гимн солнцу, песня света и радости, песня рассвета!
«Гимн солнцу», «рассвет», — великий князь недовольно поморщился, — никогда не знаешь, что думают люди, произнося эти слова», — и решил перевести разговор.
— Князь, судя по всему, вы знаете этого человека, который запевает песню.
Знает ли он Лопиана!.. Правда, он и сейчас не мог бы сказать, что это такое «Лопиан» — фамилия, имя или прозвище. Но уже давно судьба тесно переплела дорожки грузинского князя, генерал-адъютанта, кавалера высших орденов и крупнейшего чиновника на Кавказе и бедного рыбака, карачогели Лопиана. В то время Григол Орбелиани был еще очень далек от вершины славы.
Тогда, ранней осенью 1833 года, Григол Орбелиани находился в одиночном заключении на окраине Тифлиса, й так называемой Авлабарской казарме. Маленькая комнатка — четыре шага в ширину, пять в длину; в углу солдатская койка, заправленная серым грубым одеялом; на столике стоял кувшин с водой и, как ни странно, несколько чахлых цветов. Очевидно, начальство не знало, как следует обращаться с необычными заключенными: что ни говори, а потомки грузинских царских и княжеских фамилий не чета бежавшим от суровой муштры солдатам и бунтарям крестьянам!
Григол Орбелиани в мрачном раздумье стоит у высокого окна и смотрит на город, раскинувшийся перед ним на противоположном берегу Куры. Низкое предзакатное солнце наполовину скрылось за Махатом, его пологие лучи рельефно выделяют мрачные глиняные хибарки, прилепившиеся на уступах горного склона Нарикалы напротив казармы: черная резкая тень длинно протянулась от Метехского замка через всю реку, вскарабкалась на противоположный берег, накрыла домишки рыбаков. Вот как довелось ему вернуться на родину…
Под конвоем жандармов везли его из Новгорода, где стоял полк, в котором служил прапорщик Орбелиани, в холодный Петербург, а оттуда — на родину. Память подсказывает ему картины, которые сопутствовали этому горестному событию его жизни. Впрочем, почему горестному? Ему не в чем упрекнуть себя, он действовал так, как подсказывали ему совесть и честь. Его убеждения во многом совпадали с теми целями и задачами, которые ставили перед собой заговорщики 1832 года. И он не скрывал этого, хотя, находясь в Новгороде, и не мог принять никакого участия в активных действиях. Правда, как сообщили друзья, и действий-то никаких не было.