Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В восемнадцать — будто вчерась! — женили. Через неделю после свадьбы отец отделил. «На хлеб зарабатывать мы тебя, слава богу, научили, зарабатывать на сахар учись сам, не маленький!» Сняли с Фросей комнатку у одной старушки и зажили себе — глядеть любо-дорого.

Война разрушила и поломала всю жизнь. Не прошло и полгода, вернулся домой калекой. Рад был до смерти, что жив остался. А поглядел, что творится в глубоком тылу, — впору опять на передовую. Жену оставлял красавицей, вернулся — не узнать, почернела Фрося лицом, будто чахоточная. Все, что успели с ней в свое время нажить, променяла на пшено да на картошку. А дочка — и на девочку ничуть не походит: золотушная, личико сморщенное, как у старушки, ножки — это в два-то годика! — не держат. И дом — такой обездоленный: забор растащили кому не лень, сарай разобрали сами — на дрова; от крыльца мимо жиденьких кустиков терновника бежит едва обозначенная тропка к косо торчавшей из сугроба одинокой будке нужника.

Вернулся в свою мастерскую. За верстаками одни старики, фронтовики-инвалиды да мальчишки, отбившиеся от школы. А зарплата — хоть и расписываться не ходи, а передавай в фонд обороны. Деваться некуда — стал по вечерам калымить напропалую. Работал сноровисто, добротно, заказы выполнял в срок. За то при расчете не церемонился, драл с заказчиков по три шкуры. Особенно с мужиков с «бронью». Ух, как он их не любил за свалившееся от бога благополучие.

Сбывались слова покойного деда: в кармане стало позванивать. Всю войну деньжата загребал лопатой. Да и потом — когда оно, государство, раскачается? — почитай целую пятилетку портные, красильщики, сапожники были незаменимыми людьми, что для колхозника, что для сталевара, что для артиста. Шуткой, шуткой сколотил на дом.

В сущности, жили неплохо. Старшую дочь выучили на техника-стоматолога, замуж выдали за хорошего человека — и не выпивает, и специальность культурная. И внук растет, слава богу, здоровенький, горластый.

За старшей, Верой, Надежда тянется. Эта, пожалуй, побоевей, похитрей будет, за эту душа не так болит, как за старшую. Хотя как ей не болеть, душе. Это только так говорится: выпустил дитя из родительского гнезда, и — как гора с плеч. Оказывается, с годами тревога за детей нарастает, на проверку выходит иное: маленькие дети — маленькие заботы, большие дети — большие заботы.

За Надеждой — как горох — трое мальчишек. И все смышленые, ласковые, из школы грамоты похвальные чуть ли не каждую четверть приносят, и соседи не жалуются — чего еще надо?

Но как раздумается Прошка о том, каких сил стоит ему поднимать на ноги такую ораву — одному! — сердце так заболит, так заболит, хоть ложись и помирай. Зашалят нервы, заноют раны — тут уж не медли, Фрося, доставай из заначки, что сумела отстоять прошлым разом, или беги, пока не закрыли.

Санюра поднялся на крыльцо, встряхнул шапку, чтобы от растаявших в тепле снежинок не запрел мех. Шапку он берег. В своей жизни Санюра вряд ли дочитал до конца хоть одну книжку, но в вещах толк знал. Он считал, что делового человека от неудачников, подкаблучников и других не уважающих себя мужиков отличают перво-наперво незаношенные, в любую погоду чистые ботинки, строгая, из добротного меха шапка и ни на день не отставший от моды галстук. Мужчин при засаленном галстуке Санюра не уважал. Частенько совсем новыми, но вышедшими из моды галстуками он демонстративно перевязывал пачки старых газет, когда сынишке предстояло сдавать их в макулатуру. А мужика в стоптанных ботинках он и за человека не принимал.

В столовой народу битком. Но Остроухов каким-то чудом раздобыл два места, около окна, и ему принесли и пиво в двух графинах, и закуску. Он потирал от удовольствия руки и простодушно, расквашенно улыбался. Увидев Санюру, простецки, как на стадионе, будто с его подачи забили гол, вскинул руки.

Санюра забегал юрким взглядом по залу. Убедившись, что знакомых нет, подошел и, расстегнув пальто, сел.

Столовые он презирал; любил тишину, комфорт и — просто вкусно поесть. У него было на что заказать любой стол. Однако пойти с Остроуховым в ресторан или даже в кафе он не мог. Везде его знают как человека солидного, при хороших деньгах. Смешно, если он заявится туда с этим невзрачным человечишкой в дешевой серой рубашке. Он и в столовую с ним пошел только с тем расчетом, чтобы по пьяной лавочке вырвать давнишний долг.

Санюра не уважал Прошку за мелкомасштабность. И в работе, и в жизни. Терпел по привычке, как терпят из нужды сапоги, которые жмут. Работал он приемщиком от комбината бытового обслуживания в отдельном павильончике с яркой вывеской «Кожремонт». Павильончик стоял хоть и в переулке, но на бойком месте. Сюда со всего города несли на ремонт и реставрацию все, что изготовлено и пошито из кожи и кожзаменителей. За перегородкой было установлено кое-какое оборудование, и Санюра — в шикарном вельветовом пиджаке и прибалтийском плетеном галстуке! — менял замки-молнии и всякую всячину на сапожках и сумках.

Последнее время отбоя не было от заказов на поясные ремни с огромными фигурными пряжками, и Санюра едва успевал смахивать в выдвинутый ящик стола пятерки и десятки. Трудновато было с материалом. В ход шли и голенища старых сапожек, которые надо было обязательно покрывать ярким цветным лаком, и обрезки кожи, которые приносил из мастерской Прошка Остроухов.

Санюра оценивающе посмотрел на свет пиво, пригубил и шумно поставил кружку.

— Так и знал — кислятина… — проворчал он и скривил в неудовольствии рот.

— Главное — местечком заручиться, сладенькое само собой организуется! — поспешил заверить Прошка и, оглядевшись по сторонам, извлек из кармана бутылку «Особой». Отковырнул вилкой пробку и, нахохлившись от озабоченности и сознания важности свершаемого, налил, придерживая стакан на коленях, чуть ли не до краев. — Держи, Александр Акимыч!

Санюра зажал стакан в большой мясистой ладони и, выждав, пока официантка с подносом, уставленным порожними кружками, не скроется за перегородкой, залпом выпил. Отпил глоток пива, наколол вилкой маринованный гриб, но гриб сорвался и, скользнув по брюкам, упал на пол.

— Что, другого нечего было заказать? — проворчал рассерженно.

— Было… рыбу под маринадом… Да только какая нонче рыба? Это, наверное, кит, не иначе… — Прошка невесело хохотнул и стал наливать водки себе. — А вообще-то, Александр Акимович, на горяченькое у нас пельмени. Зоя! Зоинька! — окрикнул он официантку. — Ты не забыла нас… насчет пельмешек?

— С пельменями расправляйся один… — сказал Санюра трезво. — Мне некогда… — помолчав, спросил в упор: — Рассчитываться собираешься?

Прошка отрешенно, не прячась, выпил и надолго уткнулся в тарелку. Когда он жевал, его красные с мороза уши двигались. Это и смешило Санюру и раздражало.

— Чего молчишь?

— Погоди малость, Александр Акимыч! — не разгибая спины и глядя снизу вверх, как собачонка из подворотни, заторопился Прошка. — Деньги во-о как нужны! — провел ребром ладони по худой шее. — Зима, видишь, прикатила. Конечно, оно так и должно быть, насчет зимы… От нее — никуда… И все бы ничего: и картошки запасли, и капусты с огурцами полон погреб… Все бы ладно, да Кольке, средненькому, в школу не в чем… Пальтишко с матерью присмотрели… В центре, в угловом… Колька-то в третий пошел! Задачки решает, шельмец, как орехи щелкает! Мы с матерью только диву даемся. Васятка, тот в первом… Похуже учится. Но то-о-же со-о-обража-а-ает! Коньки просит… «Канады» какие-то. Я говорю, учись как следоват — будут коньки! А чего? Пускай катается, раз нам не пришлось? Верно? Подтянулся, шельмец, к концу четверти! Представляешь? — Прошка засмеялся, громко, на весь зал.

— Не валяй дурака! — обрезал Санюра и, как бы шутя, сильно ткнул Прошку в бок кулаком. В дверях он увидел знакомого. «Не хватало, чтобы с этим чучелом гороховым за поллитровкой засекли!» — подумал и, не глядя на Прошку, будто его тут и не было, прошептал с угрозой: — У меня твоих заготовок десять пар. Если до следующей субботы долг не вернешь — в воскресенье заготовки… тю-тю! Понял?

32
{"b":"227947","o":1}