Глава десятая
ПОБЕГ
Заканчивалась первая неделя «барщины» у Жилова. До обеда Венка колол дрова, потом чистил хлев, в котором нагуливали жир три тучных борова.
В сарай входил через огород: во дворе Барс, отношения с ним лучше не выяснять. Кроме того, там — Галька, встречаться с ней ну ни капельки не хотелось. Да и ей самой спокойней. Не дай бог подвернется под горячую руку.
Утром в воскресенье Жилов дал рукавицы, зазубренный серп и велел сжать на корм свиньям крапиву.
Крапива росла на солнцепеке. Но Венке жара не помеха. Кожа у него на заготовке дров задубела, облупленный нос к солнцу привык.
Оставалось сжать узкую полоску около амбара, когда сквозь зелень увидел похожую на дупло яму. Ствол ее нырял под фундамент. Венка не удержался, ногой столкнул в яму камень. Оттуда ошалело выскочил упитанный кот. А земля вдруг разверзлась, и Венка, как был в рукавицах и с серпом, так и рухнул. Когда стихло, с опаской открыл глаза. «Погреб!» — догадался он и успокоился; Осмотрелся. В углу — бочка с соленьями. На куче кирпичиков льда один на другом дугообразные ломти, сала. В тазу с водой — лепехи домашнего масла. В корыте — внутренности. Здесь успели похозяйничать кошки: тянулись за бочку белесые с прозеленью кишки. А перед самым носом у него болтался на крюке увесистый оковалок окорока.
При виде свежего нежно-розового среза сладко заныло в животе. Кажется, уже тысячу лет не ел ничего такого. Не в силах бороться сам с собой, схватил оковалок, вцепился зубами в то место, где пожирнее.
Аромат мяса ошеломил. И он вдруг представил, как Жилов по утрам сваливал свиньям в корыто кишки, как во время чистки хлева юркий, привыкший к сладкой пище боров норовил цапнуть за ногу. Стало тошно. Он разжал зубы, сплюнул от досады на свою брезгливость и полез наверх.
Ухватился рукой за стебли. Подтянулся. И — уперся облупившимся носом в голенища яловых сапог.
— Чё, гаденыш, не утерпел? — хохотнул Жилов, дыша перегаром, и стал тыкать Венку, как нагадившего щенка, носом в землю.
— Хватит! Чего ты… — не выдержал тот, пытаясь оторвать цепкие, будто железные, пальцы соседа.
— Карманник паршивый! Вор! — распалял себя Жилов.
— Сам ты ворюга! Кулак недобитый! — выпалил Венка.
Жилов скверно выругался. Свободной рукой переломил куст терновника, собрав ветки с созревающими плодами в горсть, комлевым концом стал хлестать Венку по чему попало. Тот выставил руки, но и рукам было так больно, что впору кричать. Наконец, изловчился, схватил Жилова за полы пиджака и, поджав ноги, повис.
Чтобы не потерять равновесие, Жилов на миг разжал руку, и Венка, нащупав опору, оттолкнулся и пружиной взвился вверх.
Рядом была щель: откинь жердь, и — дома. Но, боясь второпях застрять, кинулся к забору. Забор он перемахнет излюбленным приемом. Схватился за перекладину — и обомлел: доски сверху были обиты колючей проволокой. И как только он не заметил этого раньше?
За спиной хрипел Жилов. Прижавшись к забору, Венка лихорадочно соображал: подпустит Жилова поближе, финтанет, как в лапте, и к щели! Обернулся, И увидел — в глаза летит обломок кирпича.
Сам он вряд ли бы успел уклониться — страх согнул в коленках. Чиркнув по волосам, кирпич раздробил доску и, потеряв силу, безобидно скатился на землю. «Ма-а-ма-а!» — пролепетал Венка, захлебываясь от радости, что вроде жив.
А Жилов уж выдергивал из-под бочки с водой полено.
Прямо по грядкам, на которых бурели помидоры, Венка метнулся к сараю. Выглянул: Барс, положив морду на лапы, дремал. Тогда, не раздумывая, побежал во всю мочь к воротам.
Барс не залаял, но по тому, как забренькала проволока и заскребло по ней кольцо, понял — не уйти!
— Ату его, Барс! Ату! — истошно орал сзади Жилов.
Вдруг дверь распахнулась, и Венка чуть не налетел на Гальку. Натренированным движением она перехватила цепь.
— Отпусти собаку, стерва! — рявкнул Жилов. — Вор он! Вор!
Галька вскинула на Венку тревожный взгляд.
— Неправда! — горячо выдохнул тот, не давая себе отчета, почему оправдывается перед этой рыжей девчонкой.
Жилов устало прислонился к изгороди, поискал глазами, куда бы присесть. Ныла нога.
…Ежели вспомнить, много людишек через их хозяйство прошло.
Отец, мужик цепкий, непокорных не терпел. Наймет, бывало, на сезон — прощупает каждого: одного водочкой, другого пряником. «Ты дай человеку поклевать, Игнатий! — наставлял он. — Потом из него хоть веревки вей!» Который не полюбился, выставлял в два счета. Да еще велел Цезаря с цепи спустить, чтоб портки измочалил. Пусть потрясет по деревне…
Грамотным был отец, газету выписывал. Однажды сказал:
— Вот что, Игнатий… Балакай везде, что задумал отделиться. Надоело, мол, жить в обчестве с экс… с экспла-татором…
— Ты чё, батя? — испугался Игнат.
— Молчи! Чую, возьмутся скоро за нас. Ой, возьмутся! Так что — отделяйся! Я тебя на людях кнутом отхожу — сгодится потом как документ. Классовые, мол, разногласия у меня были с отцом с малолетства! Понял? Пробивайся сам! Коммуны станут устраивать — записывайся!
— Батя…
— Молчи! Умом чую — надо бы плюнуть, отказаться от всего да махнуть куда-нето. Но как — отказаться? От своего…
Года не прошло — родителей раскулачили. Сослали бог весть куда, и — ни слуху, ни духу.
Вступили с Прасковьей в колхоз. Работал куда пошлют.
Переживал… Конюхом числился Пашка-баламут, на коней при нем больно смотреть: в хвостах репейник, ноги в навозе. Выведет иной раз, когда Пашка спит пьяный, и — к озеру. Председатель отметил: «Любишь, Игнат, коней! Вижу…» — и перевел в конюхи. Однако предупредил: «Не потерплю, если отцовых холить станешь, а про других забудешь! Все — наши, колхозные!»
Это больше всего и бесило. Теперь наши, а были чьи? В колхозе коней половина отцовых. А у Пашки облезлой козы не было. Теперь и кони, и козы — все поровну. Ловко! У кого в кармане вошь на аркане, тот в тарантасе в район ездит. А он, наследник владельца самого богатого в округе табуна, конюшни чистит.
Долго упрекали за отца. Нет-нет да ввернет кто-нибудь словечко про классовую бдительность.
Неизвестно, чем бы все кончилось, да сбедил он на сеновале ногу.
На селе от хромого какой прок? В сторожа? Не старик. Учетчиком? Засомневались в правлении… Вот и решили с Прасковьей: коли так — в город.
Привыкали трудно. На Первомайской все меж собою чуть ли не родня: в праздники за одним столом, деньги взаймы дают!
Прасковье, той с бабами проще, в ларьке в очередь к знакомым как своя пристраивается. Подружек завела; устроятся на солнышке — друг у дружки вошек ищут.
Гальку на улице признали. Только рыжей стали дразнить. Ну, это уж, как говорится, что бог дал…
А тут — война!
К осени, считай, в люди вышел. Кто проверит, как он тушу освежевал? Какой лакомый кусочек в бочку с отбросами припрятал?
Чудно: кто до войны посладше ел-пил, так те раньше других к нему на поклон и пришли. На дороге караулили. Тому печеночки от малокровия, другому, вишь ли, грудинки на супчик. Он исправно выполнял заказы и уважительно говорил: «Вы только скажите! Чё, я не понимаю…» Он говорил, а душа у него пела.
Вот только врачиха… покуда, значит, сытая. Уж больно культурная! Сперва с Прасковьей и разговаривать не хотела. Молодая, а нюх, видать, не хуже, чем у Барса!
Пугала непонятность: с Первомайской никто не шел. Пальцем ткни — в любом доме нужда. Но не идут — и все тут!
А как желалось, чтобы какая-нето бабенка остановила где потемнее. Ведь липли, бывало, как мухи на мед, голодные деревенские девки. За калач заманивал на сеновал… Чудилось: «Уважь, Игнат Савельич… Хоть кишочков, хоть косточек…»
Кишок полно. Свиньям не успевают скармливать. Остановила бы какая помоднее, филею на тот случай припас бы…
Вот и соседкин сын сегодня… Попроси прощения — позвали бы пообедать, чай не нехристи. Пусть бы поел досыта, не жалко.