Но даже будучи оштрафован на полную сумму, я был бы счастлив. Всю жизнь я вел себя хорошо (по крайней мере, на публике), однако меня постоянно мучили два страстных желания: первое — сорвать стоп-кран, второе — поддаться безудержному гневу, подобно Тосканини, разбившему телефон, только желательно по серьезному поводу. Последнее осуществилось в Южной Африке, когда в первый и последний раз в жизни я вступил в конфликт с режимом апартеида и вышел победителем.
В начале 1950 года Диана, Марсель Газель и я приехали в Йоханнесбург. Я как раз незадолго до того прочитал роман “Плачь, любимая страна” Алана Пейтона и хотел сказать автору, насколько растроган его книгой. Я позвонил в его школу в Дипклофе и спросил, не могу ли чем-нибудь помочь. В ответ меня пригласили поиграть для учеников. На веранде стояло старое разбитое пианино, из которого Марсель пытался выжать все возможное, а мальчики рядами сидели на корточках и слушали. Мы играли очень легкие пьесы, которые им, кажется, понравились, а затем поменялись ролями, и дети с воодушевлением пели нам разные христианские гимны. Под конец этого маленького домашнего концерта раздался звонок от моих южноафриканских менеджеров. Они выразили недовольство: такие выступления не разрешались контрактом. Как я уже говорил, мои отношения с самыми разными импресарио были и продолжают оставаться великолепными. Исключением, подтверждающим это правило, явилось Южно-Африканское агентство, которое отличалось от других также и тем, что представляло собой некий синдикат, контролирующий кинозалы, театры, исполнителей и концерты. Я был поручен представителю этого синдиката некоему мистеру Дику Хармелу.
Обвиненный в нарушении контракта, я ответил мистеру Хармелу, что он говорит ерунду, так как негры-африканцы и уж тем более мальчики из реформатской школы не могут попасть на мои концерты.
— Или все-таки могут? — добавил я невинным тоном.
— Конечно, нет! — сказал он с негодованием и попал в аккуратно расставленную мной ловушку.
— Хорошо, — ответил я, — тогда я организую повторные концерты для африканцев утром в дни моих назначенных выступлений.
Пока апартеид не был окончательно формализован, белые и черные, пусть не одновременно, но все-таки могли использовать одни и те же помещения — по крайней мере, в Йоханнесбурге, где городской зал был открыт для всех. Сказано — сделано (хотя и без участия моих недовольных менеджеров). Автобусы доставляли на утренние концерты семьи с детьми всех возрастов. Мэром Йоханнесбурга был в то время либерально настроенный еврей, который в дальнейшем предоставил в мое распоряжение муниципальный оркестр. С ним я отправился в София-таун, бедный рабочий пригород Йоханнесбурга. Там среди моря лачуг стояло единственное солидное кирпичное здание, скорее практичное, нежели красивое, — подарок шотландцев, живущих в Южной Африке. Оно служило общественным центром, где можно было укрыться от дождя и были помещения для чтения и игр, а также небольшой театр. Состоявшийся там концерт стал одним из самых волнующих в моей жизни.
По приезде нас приветствовали два представителя София-тауна, говорящие на английском языке с безупречным не то оксфордским, не то кембриджским произношением. Это великое событие, сказали они, и если бы им принадлежала страна и ее богатства, они подарили бы нам золото и алмазы, но поскольку они бесправны, да не откажемся мы принять их традиционный дар. И они надели на меня ожерелье из бисера, другое — на дирижера, а третье вручили Диане, сидящей среди публики. Затем все встали, чтобы пропеть “Боже, благослови Африку”. В 1950 году торжественное и волнующее пение африканцев оказывало такое же электризующее воздействие, как, скажем, пение “Марсельезы” где-нибудь в оккупированной немцами Франции. Я играл концерты Баха и Мендельсона. Публика живо реагировала на каждый понравившийся ей пассаж; словно рябь проходила в зале по морю черных лиц, среди которых ярким контрастом выделялись лица Дианы и еще одного-двух человек, приехавших вместе с нами. После концерта я предложил, чтобы музыканты из оркестра регулярно приезжали в София-таун давать уроки. Кажется, некоторое время так оно и было.
Перед отъездом из Йоханнесбурга и продолжением турне мы с Дианой и Марселем совершили короткую экскурсию в Лоренсо-Маркес. По возвращении меня ждало приглашение к мистеру Шлезингеру, генеральному директору синдиката, самые низовые подразделения которого занимались моими выступлениями. Я и не предполагал, что визит к этому господину станет одним из великих моментов моей жизни. В кабинете, своими размерами соответствовавшем имперскому величию синдиката, за письменным столом (чья полированная масса призвана была вселять уверенность в перспективных клиентов и пробуждать ужас в докучливых) сидел сам мистер Шлезингер. “Боюсь, что нам придется предъявить вам иск, — начал он. — Вы дали все эти концерты без нашего разрешения, вы явно нарушили контракт. Мы считаем эту ситуацию совершенно неприемлемой и должны попросить вас вернуть гонорары”.
Тут пришел мой черед. Гнев, десятилетиями клокотавший в моей душе под покровом благопристойности, нашел свой праведный выход. Ситуация была слишком острой, чтобы я мог сдерживаться. В порыве чувств я встал. Люди, для которых я играл вне контракта, сказал я, никогда не смогли бы присутствовать на моих официальных концертах; они никак не могли повлиять на сборы. А вот тому, что творит он сам, мистер Шлезингер, нет и не может быть морального оправдания; и я позабочусь о том, чтобы мир узнал обо всей этой истории. С этими словами я твердым шагом вышел из кабинета, громко хлопнув дверью.
Удивительно и для меня до конца не объяснимо, но моя “стратегия” подействовала. Разумеется, это не было стратегией как таковой — без всякой задней мысли я просто импульсивно отреагировал на провокацию. Однако, как я понял на будущее, в случае конфронтации несдержанность может оказаться вполне уместной. Когда вечером того же дня самолет приземлился в Кейптауне, нас встретила целая смиренная делегация местных представителей Шлезингера. В раскаянии они заранее готовы были покориться любым причудам моего темперамента. К сожалению, моя славная победа не оставила долгого следа в истории Южной Африки.
Нам суждено было вернуться в эту страну еще раз в 1956 году. Потом почти четыре десятилетия совесть не позволяла мне играть там, где могущественное меньшинство столь несправедливо обращается с бесправным большинством (это так же достойно порицания, как и несправедливое обращение могущественного большинства с бесправным меньшинством). Такое же решение приняли многие другие артисты, спортсмены, священнослужители и некоторые политики.
Почти сорок лет спустя мы с женой снова побывали в Южной Африке — в Йоханнесбурге и Кейптауне. Подобно Неру в Индии, Вейцману в Израиле, Сенгору в Сенегале и Горбачеву в России, Мандела воплотил в себе новые надежды, родившиеся из крови и праха беззащитных, отчаявшихся, невинных и замученных.
В марте 1995 года Южная Африка казалась местом, где люди исполнены самых радужных надежд, ибо тут вновь открылась старая истина: жизнь во всех ее видах и формах заслуживает уважения и понимания — это касается наших отношений с другими людьми и с природой. Вот из этой истины нам и следует исходить, вместо того чтобы стремиться господствовать над нашими менее удачливыми собратьями, превращая их кровь и пот в золото, деньги, имущество, власть.
Удивительное событие произошло во время одного из наших концертов в 1995 году. Замечательный негритянский хор закончил исполнение “Мессии” Генделя и, к бурному восторгу переполненного зала, начал свои народные песни и пляски, к которым подключились слушатели — белые и черные. Это был триумф человеческой гармонии — общественной и музыкальной, — той гармонии, которой может достичь только человек, в обретении которой и состоит его предназначение, его судьба. Когда наше контральто, негритянка Сибонгеле Кумало пела Не was despised, he was rejected[17]это потрясало душу, ибо артистка по собственному опыту и опыту своего народа знала, что такое чувствовать себя презираемым и отверженным, униженным и забитым.