Камеры крохотные, низкие; сквозь узкое оконце под потолком еле проникает дневной свет. Тюремный двор напоминает могилу, на нем приводят в исполнение смертные приговоры. Заключенные очень редко гуляют на дворе, — это признает сторож, которого любезный начальник «Гробниц» отрядил сопровождать любознательного мистера Диккенса. Заключенные предпочитают гулять у себя в камере, и начальство нисколько не настаивает на обязательных прогулках. Странно. Ведь этак заключенный может просидеть без воздуха немало месяцев. Это его дело, решает сторож, а на вопрос, почему в одну из камер попал мальчик, дает удивительный ответ. Этот мальчик ни в каком преступлении не заподозрен, о нет, напротив, он должен дать показания, устанавливающие вину его отца, — и только. Закон стало быть разрешает заточить свидетеля в тюрьму, пока на наступит день суда. Посетив несколько камер, познакомившись с некоторыми заключенными, любознательный гость узнает, что своим мрачным названием тюрьма обязана дурной славе: вскоре после ее открытия несколько заключенных предпочли повеситься и не ждать окончания следствия.
Из тюрьмы гость снова идет в боковую улицу, попадает в какой-то переулок, снова сворачивает и мало-помалу убеждается, что Нью-Йорк в самом деле большой город. Нет, Нью-Йорк не похож на Бостон, вот квартал, очень напоминающий лондонский Уайтчепль. Улицы грязные, ничуть не меньше, чем в этом прославленном лондонском квартале, а дома мало чем отличаются от уайтчепльских трущоб. Они подгнили и словно перекосились. И жители Пяти Углов не отличаются от обитателей лондонской Майль Энд Род. И трактиры здесь и бары так же грязны, а завсегдатаи очень уж похожи на мистера Сайкса и несчастную Нэнси. Словом к Пяти Углам в сумерках лучше не приближаться джентльмену, если его не сопровождают полицейские агенты. Да, Нью-Йорк — большой город, не чета Бостону.
Но почтенные граждане этого большого города не удовлетворяются публичным балом, данным в честь знаменитого гостя. Наступает день публичного обеда, о котором возвещало трогательное приветствие, подписанное комитетом — сорока одним именитым гражданином.
Надо обдумать речь — ответный спич, который придется произнести перед лицом демократической Америки. Он уже произносил спичи и в Бостоне, и в Хартфорде и в Ньюхевене, но нью-йоркский спич отзовется по всей стране куда громче, чем произнесенные. Он, Диккенс, исполнен радости от сознания, что ступает по земле подлинно демократической страны; мало писателей столь же искренние демократы, как он, в этом он убежден, — и каждый, кто знает его книги, может убедиться в этом. Мало писателей оценивают так высоко, как он, молодость и силу республики, призванной воплотить высокие идеалы ее великих основателей. И так далее, в том же духе.
Ясно и просто? К сожалению, не совсем.
Диккенс шагает по комнате — это приемная в апартаментах Карлтон Отеля. По американскому обычаю, в ней очень мало мебели, и нет опасности наткнуться на что-нибудь, когда шагаешь задумавшись. А подумать надо, чтобы как можно деликатней выразить в этом ответном спиче некую здравую идею. Он уже дважды пытался ее выразить, но получилось черт знает что… И надо сознаться, он никак не ожидал того, что последовало за его спичами в Бостоне и в Хартфорде. Об этом как-то не хотелось думать, пока не было необходимости набросать мысленно план спича, который вот-вот надо произнести. Сейчас полезно вспомнить, что, собственно говоря, произошло.
Когда он ехал сюда, он не собирался начинать кампанию за издание здесь, в Америке, закона об авторском праве, который защитил бы писателей от американских издателей. Потому он решил только упомянуть в Бостоне о несправедливости, чинимой американцами по отношению к иностранным писателям. Упомянул он и в Хартфорде, причем говорил и там не о себе, а о Вальтере Скотте.
Сейчас не хочется даже вспоминать о том, как отозвалась Америка на такую смелость чужестранца. Анонимные письма, ругательные до неприличия. Устное возмущение наглостью гостя, который оказался корыстолюбивым негодяем. Возмущением обиженных американцев управляли газеты. Пресса! Она торжественно объявляла, что известный убийца Кольт не столь опасен, как наглый чужестранец. Если свобода печати заключается в праве издателей-дельцов расправляться с неугодными им людьми, — бог с ней, со свободой печати!
Словом, получилось черт знает что. Не хочется омрачать впечатлений от встречи, с Америкой думами о неожиданных последствиях своих спичей, но надо извлечь Из происшедшего урок. Чужестранец вздумал указывать Америке, что ее законы не совершенны, и Америка поставила смелого гостя на место. От такой расправы безоблачные отношения с Америкой, увы, пострадали. Это надо признать. На обеде он не будет говорить об авторском праве.
Снова на столе гигантские чаши с излюбленными Америкой горячими устрицами. На президентском месте Вашингтон Ирвинг.
Он не оратор. Он всегда старается избегать публичных выступлений. Диккенс смотрит на него, когда тот медленно поднимается с кресла. Видно, что Ирвингу не по себе, совсем не по себе. Он кладет на тарелку, листок бумаги — это его речь. Затем он проводит рукой по парику, раскрывает рот, делает глотательное движение, из горла вырывается легкий свист, — наконец он исторгает из себя несколько вступительных слов. Голос очень мягкий, его приятно слушать. Потом наступает пауза, она длится долго. Вашингтон Ирвинг опускает глаза в тарелку, на которой лежит его речь. Но это не помогает. Пауза продолжается. Не помогает и то, что он вторично проводит рукой по парику, а его карие глаза подергиваются дымкой отчаяния.
На этом и кончается его попытка приветствовать гостя. Впрочем, нет. Он поднимает бокал в честь «Чарльза Диккенса, гостя нации». Взрываются аплодисменты, и он садится, отирая пот со лба.
Спичи перемежаются тостами. «Гость нации» решает в заключительном спиче избегать преступного упоминания о справедливом авторском праве. Но перчатка брошена была газетами, и он должен деликатно напомнить об этом хозяевам, уверенным в своей непогрешимости. И он заявляет, что защищает свое право в последний раз коснуться вопроса, имеющего огромное значение для всех, кто зарабатывает пером той хлеб насущный. Пусть догадываются сами, что это за вопрос! Догадаться легко, но придраться трудно. А затем он выражает уверенность, что великая нация разрешит сей вопрос в духе справедливости…
Газеты воспроизводят его речь. Вашингтон Ирвинг заверяет его, что все останется по-старому, да и он сам в этом уверен. Но хорошо хотя бы то, что его вторично не сравнивают с убийцей Кольтом…
Его начинает утомлять шум, поднятый вокруг его имени газетами. Даже проповедники в молитвенных домах, узнав «гостя нации», обращаются к нему с проповедью.
Вашингтон Ирвинг молча кивает головой, когда Диккенс говорит ему о том, что американцы все, как один, восхищаются ловкостью. Для них ловкость, в любом деле, — самое ценное качество в человеке, а успех — единственная мера ловкости. Не так ли? Они с одинаковым восхищением говорят о ловком банкротстве, обогатившем банкрота, и о ловкой операции хирурга, спасшего жизнь больному. Они готовы простить джентльмену все грехи, если он ловкий джентльмен. По-видимому, любой негодяй может заслужить их уважение, если добьется удачи. Может быть, он ошибается, но таково его впечатление от разговоров с американцами. И в первую очередь от чтения газет. Разумеется, надо будет изучить эту черту поглубже, пока он находится в Америке. Вашингтон Ирвинг чуть заметно улыбается и кивает головой.
Но пора уезжать из Нью-Йорка. Впереди много городов, где надо побывать. Необходимо внимательно присмотреться к жизни в южных штатах. Там рабство негров узаконено. Оно возмущает чувство справедливости, нельзя понять, как может мириться с ним демократическая Америка!
Уф! Его предупреждали, что Карлтон Отель один из самых дорогих отелей Нью-Йорка. Но двухнедельный счет превзошел все опасения. Вот это в самом деле ловкие дельцы — владельцы отеля! «Гость нации» и его жена ни разу не обедали в отеле, но за удовольствие жить в таких изысканных апартаментах пришлось заплатить целое состояние — семьдесят фунтов.