И в Бродстэре, и в Лондоне, куда Диккенс вернулся с семьей в октябре, работа над «Лавкой древностей» шла быстро. Маленькая Нелл тщетно пыталась спасти своего дедушку от его судьбы. В образе бродячих шулеров злая судьба обрушилась на старика, и он снова поддался своей пагубной страсти. И снова добрые силы пришли им на помощь. Они запрятали трогательную пару в поэтический полуразрушенный старинный домик, где квазимодо Квилп и его агенты никак не могли бы выследить их.
Когда Диккенс чуть-чуть уставал от умиления перед чистой сердцем маленькой Нелл и от отвратительных качеств паука Квилпа с его паладином, бессовестным законником Брассом, он позволял себе отдохнуть вместе с Диком Свивеллером. Отдых был необходим не только ему, но и читателю. Диккенс это чувствовал. Разумеется, читатель должен был безусловно уверовать в конечную победу чистого сердца над кознями злых людей, но право же, не грех развлечься самому и развлечь читателя, рассказывая ему о Дике Свивеллере.
Надо было сделать этого шалопая обаятельным. Этого бездельника нужно было сделать совсем непохожим на других бездельников, уже известных читателю. Но как это сделать, чтобы читатель не сказал: вот еще один немилосердный болтун и шалопай, напоминающий мистера Джингля и мистера Мантолини! Боз любит изображать таких субъектов и умеет отдыхать, забавляясь возней с ними…
Когда Диккенс увидел смутные контуры бездельника-клерка, служившего в конторе бессовестного законника, его осенила счастливая догадка. А что если наделить этого шалопая чистым сердцем, таким же чистым, как те сердца, которые бьются в груди защитников и покровителей маленькой Нелл? Вряд ли кто-нибудь заподозрит мистера Джингля в чистоте сердечной, — бездельник Джингль, не смущаясь, идет на шантаж мистера Уордля в деле с перезрелой мисс Речл. Мистер Мантолини из «Никльби» не только шалопай, но и сутенер и тоже вряд ли может служить украшением рода человеческого. Но сердце бездельника и болтуна Дика Свивеллера должно привлечь все сердца.
И вот этот клерк, в коричневом сюртуке с большим количеством медных пуговиц на фасаде и только с одной пуговицей сзади, начинает завоевывать читательские сердца. Носовой платок у него очень грязен, и только один уголок его, пожалуй, пригоден, чтобы торчать из наружного карманчика фрака; так же грязны его светлые штаны и манжеты; а липкая шляпа надета задом наперед, чтобы скрыть дыру на полях… Словом, вид у Дика не только нечистоплотный, но и претенциозный, но тем не менее…
Диккенс так полюбил Дика, что занимался им, не очень заботясь о связи его с трогательной эпопеей о маленькой Нелл. Он отдыхал с Диком и соблазнял читателя отвлекаться от Нелл и ее дедушки.
Но так уж повелось, тут ничего нельзя было поделать. Как только представлялась ему возможность порезвиться где-нибудь на боковой тропинке, поодаль от основного сюжета, он не мог устоять от соблазна. Резвился он и с Диком, создав образ большого шалопая с большим сердцем.
Сквозь неясные очертания дальнейших глав он уже видел этой осенью 1840 года заключительные сцены «Лавки древностей». После окончания в январе эпопеи о маленькой Нелл — о «лавке древностей», кстати сказать, читатель давно уже забыл — он примется, наконец, за тот «исторический» роман, который так давно обязался написать для издателя мистера Бентли. Теперь этот роман не попадет в руки Бентли; фирма Чепмен и Холл откупили у Бентли право ка его издание. Но роман будет посвящен, как и предполагалось раньше, «мятежу лорда Гордона» — волнениям в Лондоне в 1780 году.
16. Два мятежа
И теперь, через шестьдесят лет после «мятежа лорда Гордона», Лондон — да и не только Лондон — был свидетелем событий, которые весьма походили на народные волнения. Но шестьдесят лет назад к этим волнениям призывал протестантский фанатик Джордж Гордон, увенчанный баронской короной. Его «Протестантская ассоциация» попыталась устрашить правительство, требуя от Георга Третьего и его министров отмены политических прав католиков. Теперь, к 1841 году, десятки рабочих лидеров после пятилетних усилий вправе были сказать, что их призывы с публичных трибун обещают поднять рабочие массы Англии на защиту своих прав.
Эти права — политические права — были перечислены в «хартии» (хартия — charter). О ней впервые и о «чартизме» Англия услышала пять лет назад. Впервые в 1836 году рабочие лидеры вышли на публичную трибуну, и в Лондоне, а затем, и в других промышленных центрах прокатились призывы требовать от премьера Мельбурна и от парламента решительной реформы всей политической системы. Ибо без такой реформы экономическое положение народных масс грозило катастрофой.
Вспомним эти годы. Механизированные станки в текстильной промышленности обрекли на полную безработицу армию ткачей — сотни тысяч человек. На своем ручном станке ткач мог заработать не более двух с половиной пенсов в день — десять копеек. Это была голодная смерть. Те же счастливцы, которых промышленники оставили на своих фабриках, зарабатывали не больше пятнадцати шиллингов в неделю — девяносто копеек в день — при цене на хлеб двенадцать копеек (три пенса) за фунт; этот заработок обрекал рабочего и его семью на голод.
Нищета рабочих-текстильщиков в эти тяжелые годы отражала положение рабочих и во всех других отраслях промышленности. Английский народ уже два десятка лет, истекших после окончания наполеоновских войн, все еще расплачивался за победу. Европа залечивала раны и строила свою промышленность. Английские товары застревали в английских портах, но в прогрессе технической мысли — в изобретении новых фабричных машин — буржуа находил надежную помощь для преодоления экспортных затруднений. Если не считать локаутов, эти затруднения привели лишь к одному — к резкому падению заработной платы и повышению цен внутри страны. В высоких ценах заинтересован был не только промышленник, но и землевладелец, нещадно борясь против отмены запретительных пошлин на ввозимый хлеб. Ни одна страна не решалась ввозить зерно, облагавшееся такими пошлинами, и монополистами по продаже зерна безраздельно являлись отечественные лендлорды. Безработица и высокие цены на хлеб, а значит и ка другие самые необходимые продукты, влекли Англию к катастрофе. На улицах больших городов дети дрались из-за объедков мяса, а в мясных лавках мясо нередко продавалось такими порциями, которые могли бы служить приманкой для крыс в крысоловках, как писал один современник, некий полковник, испуганный народной нищетой. При этом он добавлял: «Порядочная крыса не станет рисковать жизнью из-за такой порции».
Надо было искать выход. В короткой программе, в той самой хартии, которая вошла в историю, несколько энергичных людей, дотоле неизвестных на политической арене, изложили требования, которые рабочему сулили спасение от грядущей катастрофы. Так полагали главари движения. Так считал в это время английский народ. Главари движения требовали в этой хартии всеобщего избирательного права для мужчин, ежегодных выборов в парламент, тайного голосования при выборах, уничтожения избирательного ценза и, наконец, вознаграждения членам Палаты общин, ибо бесплатно заседать в парламенте, естественно, могут лишь те, у кого есть какие-нибудь доходы.
Англия не видела до этой поры таких гигантских митингов, какие собирала чартистская партия в 1838 году. Ночные факельные демонстрации рабочих в защиту хартии являлись грозным сигналом для правительства. Агитация шла, не ослабевая. На трех митингах, созванных чартистским конвентом, присутствовало до миллиона человек. Правительство Мельбурна хотя и называлось вигским — скоро партия вигов стала именоваться «либеральной», — но перед угрозой восстания обнаружило решимость всеми средствами расправляться с чартизмом. Войска получили приказ стрелять в толпы демонстрантов, хотя последние не пытались прибегать к насильственным действиям. В Бирмингеме объявлено было военное положение. Десятитысячная толпа рабочих вблизи Ньюпорта, в Уэльсе, была обстреляна войсками. Вожди движения были схвачены, в тюрьмах с ними обращались, как с уголовными преступниками; некоторые из них после приказа об освобождении вышли из тюрем инвалидами… Но чартизм не умирал.