allegro. Ho мне пришлось убедиться впоследствии, что это есть органическая тенденция у многих исполнителей. Я получила гонорар и была горда.
На следующий год «Праздник хлеба» повторяется, мне присылают стихи какого‑то другого автора с поручением писать музыку. Текст — кантата в трех частях: Посев, Жатва, Молотьба, стиль казенный. Стараюсь, пишу и еду проводить зимние месяцы в Павии, ожидая распоряжения, куда и когда послать работу.
* * *
Павия… в Павии зимой, если не льет дождь, как из ведра, то стоит такой туман, что хоть ножом режь. Когда Фламинго в первый раз приехала в Павию, Вячеслав с гордостью повел ее смотреть одно из многих сокровищ архитектуры — церковь Сан — Микеле. Они стали за шесть метров перед грандиозным романским зданием.
— Ну, говорите! Что Вы скажете об этом фасаде? — сказал Вячеслав, ценивший глубокие и проникновенные знания Фламинго в искусстве.
Фламинго растерянно крутилась вокруг себя.
— Какой фасад? Где? Я ничего не вижу.
Итак, я в 1929 году оказалась в Павии. В этот год 1 января было воскресенье, и я пошла на обедню в церковь. Снаружи промозглая погода, но нет слов описать холод внутри церкви — просто склеп. (Я пошла одна, так как в Колледжио Борромео частная капелла, которую Вячеслав обыкновенно посещал каждое утро.) На кафедру всходит проповедник и говорит, говорит без конца:
— Сегодня Церковь установила праздник Святого Имени Господня, но что можно об этом сказать? Я лучше буду говорить о Святом Севастьяне. У нас в церкви стоит его маленькая статуя, и вы ее не чтите. Прежние поколения чтили, были процессии, а вы не чтите, не верите, потому что она маленькая. Вы все стали материалистами, вам нужна статуя большая.
Я зябну, ноют пальцы, ноги коченеют, а он все продолжает:
— Я вижу, что вы все про себя думаете: когда же он наконец кончит говорить!
Среди скрюченных, закутанных фигур паствы засвечиваются в глазах искры надежды.
— Да, вы так надеетесь? А я не кончу, буду еще и еще говорить…
В тот вечер я залегла в постель с высокой температурой, а через несколько дней получаю неожиданное сообщение:
«Организация ”Праздника хлеба“ стала бюрократической, Дон Галлоне больше этим не занимается, назначен граф Делла Toppe. Его бюро около Виченцы; интриги. Музыка заказана кому‑то другому, все лопнуло». Однако в начале весны происходит событие, о котором я узнала после по рассказам друзей. Муссолини попался под руку экземпляр «Pane nostro». Он его начал перелистывать, заинтересовался, взял свою скрипку, наиграл несколько мелодий и заявил:
— Ma questa è roba molto fine[207].
Об этом сразу узнают в Организации Праздника хлеба. Климат меняется, и Дон Рибольди мне пишет: «Дело поправляется, поезжай спешно к графу Делла Toppe и покажи ему твои ноты». Вячеслав волнуется. Фламинго говорит: «Ты должна пленить графа». И, несмотря на отчаянный насморк, меня отправляют в Casa di Fogazzaro около Виченцы. Еду в Виченцу, пересаживаюсь там два раза на местные поезда. Слезаю на маленькой станции и иду пешком по длинной горной дороге. Вокруг меня леса с распускающейся молодой листвой, дождь льет сплошной массой, и мне кажется, что я пробираюсь по высокой хризолитной заросли подводного царства. Прихожу пленять графа мокрая насквозь: течет одежда, течет нос. Ласковая секретарша меня обогрела, обсушила, пригласила ночевать, и вечером мы с графом за роялем рассматриваем мою музыку. Графу нравится. Дело налаживается. Но вдруг предприятие повисает на ниточке: во время разговора я говорю:
— Я старалась писать в стиле Россини.
Что я сказала! Как ужаленный, граф вскакивает, полный гнева:
— Что? Что Вы сказали? Синьорина, прошу Вас не произносить этого имени. Это был ужасный человек. Вы, конечно, это по неведению. Но знайте, что эта была личность а — мо — раль — на — я!
Мы примирились. Музыку напечатали, но граф не решился отказать двум другим музыкантам, успевшим забежать к нему до меня, и кантата была напечатана в одной книжечке с тремя музыкальными версиями. Меня бы это не огорчило, если бы тощий гонорар не был тоже разделен на три.
* * *
Когда в 1935 году мы с Вячеславом принимали итальянское подданство, среди формальностей я должна была дать список адресов всех домов, где я проживала в Риме в течение десяти лет.
Адресов было около шестнадцати! Сколько пансионов и меблированных комнат! Самый дорогой для памяти адрес был на Бокка ди Леоне у синьоры Сантарелли. Она была замечательно добрая женщина, сестра милосердия по профессии, и сдавала меблированные комнаты на крыше пятиэтажного дома. Комнаты представляли собой легкую надстройку (зимой — мороз, летом — жара) и выходили на обширнейшую террасу, господствовавшую над всем кварталом. Вокруг лес черепичных крыш. Эта квартира памятна тем, что в ней Вячеслав начал писать повесть о Светомире царевиче. В своей биографии Вячеслава О. Дешарт прекрасно рассказывает, как это произошло:
В центре Рима зачастую над старыми домами строился целый этаж на прежней плоской крыше. Но в том доме, в котором мы поселились, надстройка была крохотной квартиркой, а вся остальная часть ей принадлежавшей крыши образовывала огромную террасу. Ходишь по террасе — квартирка в глубине представляется отдельным игрушечным домиком, и кажется, что терраса и домик висят в воздухе: над головою бесконечное небо — и больше ничего. А заглянешь за низкую железную ограду, заросшую ползучими растениями — перед глазами Рим, не столько монументальные памятники, сколько милые черепичные крыши.
Гуляя по террасе, мы много молчали, много говорили. В. И. все пытался сообщить что‑то точное о мучившей его, не могущей родиться «поэме». Он знал уже: золотая стрела; она носит и кормит; имеет всякую власть; она в руках Светомира; готова служить; он не умеет, не смеет ей приказывать; уходит в монастырь; стрелу свою прячет в расселину дуба. О дубе этом еще раньше были написаны стихи — добавочные, строки к песне царевича на «острой горе». Мастер, «кудесник» языка не умел найти словесной плоти для своих видений. Чего он только ни испробовал — даже силлабический стих: не то, не то. Время летело. Лето кончилось.
Двадцать восьмого сентября утром В. И. сказал мне весело и смущенно: «Я начал писать». И прибавил после короткого молчания: «Это — проза». — «Проза?» (До тех пор он не стихами писал только статьи и научные книги).
— «Да, проза особая, а все же проза; в этом‑то и разгадка. Повесть о Светомире царевиче рассказывает келейник… Сказанье старца — инока…» — «Того самого старца?» — «О, нет. Тот вершит судьбами царства. А этот просто записывает что видит и слышит». — «Летописец?» — «Пожалуй». В. И. задумался: — «Может быть он и не один… Но, что ж так говорить. Не лучше ли прочесть?» — Он прочел написанное за ночь: две главки. Прочитанное меня поразило своей необычностью, показалось значительным, убедительным; язык с налетом старины, по особому ритмичный, ни на чей язык не похожий. — «Как хорошо!» В. И. улыбнулся: — «Что Бог даст!»…
Утренний завтрак наш в тот день длился без конца. В. И. рассказывал, рассказывал. Упала завеса. Открылась «даль романа». Вдруг стук в дверь: хозяйка предупреждала, что пришел гость. Так рано? Кто бы это мог быть? (Было уже вовсе не рано). Появился монах близкого бенедиктинского монастыря. Человек замечательный по глубине и подлинности своего религиозного опыта. В. И. радовался его посещениям: они всегда бывали духовно плодотворны. Он подошел к В. И.: «Monsieur, je vous félicite». В. И. был так поглощен образами и жизненными перипетиями своих героев, что даже не очень удивился: — «Как же Вы о том знаете?» Зато вопросу такому весьма удивился аббат. — «Помилуйте, день св. Вячеслава большой праздник. Как же можно забыть? А Вы забыли?» Выяснилось: В. И. с детства чтил день своего ангела. Но в России и в Чехии св. Вячеслав празднуется 4–ого марта, а на западе — 28–ого сентября. В. И. чувствовал себя совершенно счастливым, чего давно уже не было: в совпадении дня рождения первых слов «Повести о Светомире» с днем св. Вячеслава он видел доброе предзнаменование. «Святому Вячеславу» он написал «Моление» еще в 1917 г. именно 4–ого марта. Оно кончалось поминанием его жития: