Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Весь этот мучительный период кончился осенью 1926 года, когда совершенно неожиданно пришло Вячеславу приглашение от священника Леопольда Рибольди, ректора Collegio Borromeo, приехать в Павию, чтобы там жить и работать[140].

II. ПАВИЯ

Один из наших хороших друзей, к сожалению, не помню — именно кто (быть может, Николай Оттокар), заговорил с отцом Рибольди о Вячеславе, объяснив ему, кто это такой, советуясь, как бы ему помочь. Отец Рибольди сразу загорелся, заинтересовался, решил устроить его близко от себя. Он пригласил его в Колледжио с поручением помогать студентам в их научных работах. Кроме того, отец Рибольди сильно способствовал тому, что Павийский университет предложил Вячеславу читать лекции по русской литературе.

Это была помощь свыше. Хотя Вячеславу и жаль было покидать Рим на много месяцев в год, но с его сердца скатилось большое бремя.

Колледжио был создан князьями Борромео. Их цель была дать пятидесяти юношам бедных семей Ломбардии университетское образование. Выбор этих пятидесяти студентов происходил посредством специального конкурса. Победители становились гостями Колледжио и могли в нем жить до конца своего учения. Они посещали Павийский университет. Чтобы иметь право на пребывание в Колледжио Борромео, требовалось получать максимальные отметки на всех экзаменах.

Колледжио Борромео — настоящий дворец, перл архитектуры. Он выходит своими садами к берегу реки Тичино. Вячеславу было отведено в павийском палаццо целое отдельное помещение из 2–3 комнат. Стены дворца были такие монументальные, амбразура окна такая глубокая, что Вячеслав в него вставлял стул и столик, где он любил сидеть и работать. Как и во всем палаццо, у Вячеслава висели на стенах в тяжелых позолоченных рамах драгоценные картины, на полу были разостланы прекрасные ковры, а высокие потолки радовали взгляд своими расписными кессонами.

Отъезд в Павию был первой разлукой — правда, прерываемой длинными римскими каникулами — и Вячеслав посылал в Рим, где мы с Димой остались, подробные описания своей новой жизни. В одном из первых писем к нам от 3 ноября 1926 г. он рассказывает про свои «впечатления»: Impressions: — мы на окраине города, на краю кампаньи. Притом palazzo построен на возвышенности, образующей над садом высокую террасу, и его этажи так высоки, что мой primo piano[141] соответствует вероятно вашему quarto[142] на Bocca di Leone. Поэтому здание господствует над долиной реки Тичино, и природы не застят рассеянные там и сям среди зелени группы небольших домов с черепичными крышами. Вот что я люблю: поставить мягкий стул на вторую ступеньку глубокой оконной ниши в спальне, завеситься от комнаты прямо падающими складками больших белых гардин и в такой палатке сумерничать, греясь в теплом халате и глядя в окно, кажущееся скорее узким при его большой высоте. Тишина; мелодические многотонные перезвоны на близкой колокольне; или вой осеннего ветра; частенько гроза. Фонтан, устроенный каскадиком в нише задней стены сада, неумолчно шумит издали. С циклопической террасы, большие плиты которой поросли травой, ведут в сад монументальные лестницы. Их из моего окна не видно, но виден перпендикулярный к террасе тосканский портик, ограничивающий справа узорно разлинованный партер газонов. За портиком и партером с несколькими деревьями передний сад (есть еще боковой, полный деревьев, — его не видно) расширяется и образует огромную поляну, окаймленную дорожками, бегущими вдоль кустов роз, которых теперь нет, — а весной будет изобилие. Все это охвачено высокою каменною стеной и подо мной лежит как на ладони. За стеной длинная полоса чужого тенистого сада, а за этою полосой обсаженная деревьями прямая дорога, по которой редко — редко промчится автомобиль. За дорогой широкая водная полоса зеленовато — мутного Тичино, долго прямая, потом поворачивающая в сторону. За рекой сначала домики, отражающиеся в воде, потом boschi — леса. За ними в ясную пору обнаруживается возвышенная равнина, ограниченная на горизонте красиво вырезанною цепью холмов, чуть не гор. Но обычно за рекою туманы. Все это — правая сторона пейзажа, а левее — сады, домики, опять сады, колокольни, где‑то вдали две — три фабричных трубы. Славно! Ветер смахивает желтые листья с деревьев; они крутятся и хотят долететь до моего окна, но оно высоко. Если выглянуть из окна прямо вниз, увидишь хозяйственный дворик, существующий испокон веков, так что правый портик сада никогда не имел своего полного pendant[143] и его колоннам соответствуют плоские пилястры на обращенной в сад стене дворика. Но дворик тоже славный: большой черепичный навес, перед ним в углу платан; изгородь, и за нею семь куриц; собака — крупный cane‑lupo[144] — на длинной цепи; белый домик с цветами. Так сиживал в сумерки, в этом самом халате, женевский изгнанник, дедушка ваш, Дмитрий Васильевич, и смотрел в даль, на деревья и на Рону, и о России не вздыхал; в осенней сумеречной тишине следил, как течет река, как уплывает жизнь, — и был доволен покоем.

Входящий в палаццо вступал в очаровательный обширный двор, окруженный высокой колоннадой, прекрасный образец архитектуры Возрождения. В нижнем этаже была капелла, где ректор служил каждое утро для желающих обедню. Были разные залы для студентов, обширная библиотека. За трапезами соединялись все вместе: ректор и Вячеслав сидели тут же, но за отдельным столиком. Вячеслава забавляло, как студенты за обедом хором выкрикивали: «Er‑ba! Er‑ba!» (травы! травы!). Они требовали, чтобы им принесли овощи. Сам он этому совсем не сочувствовал, он любил мясо. В Колледжио Борромео женщинам запрещено было жить, и потому во время академического года мы с Вячеславом были разлучены.

В первый раз я лично посетила Колледжио Борромео на Пасху 1927 года. Дон Рибольди пригласил нас с Димой на два дня, чтобы мы могли проведать Вячеслава, — даже меня, в большом секрете, несмотря на запрет присутствия женщин в Колледжио. Были чудные весенние дни. У ворот нас строго и благосклонно приветствовал Гарласкелли, старый, усатый и маститый швейцар, служивший в Колледжио с незапамятных времен. Вячеслав был веселый, радостно водил нас по всему дворцу и потом познакомил нас с ректором. Дон Рибольди, как хозяин, был очарователен, гостеприимен, ласков и притом скромно отходил в сторону, чтобы не мешать интимности нашей встречи. Его благородный облик и властолюбивый нрав, соединенный с окружающей аристократической красотой Колледжио, навел меня на образ утонченного древнего тирана. Позже, когда мы с ним ближе сдружились, я его иногда в шутку называла: Тиран. На Пасхе Колледжио был пуст: студенты разъехались по домам; остались лишь двое или трое. Им на следующее утро после нашего приезда Дон Рибольди поручил нас покатать на гребной лодке по Тичино. Это была незабываемая прогулка по весенним, далеко разлившимся заводям. Лодка то скользила по широким, глубоким водам, то входила в узкие заросли кустарников. Пар, стоящий в воздухе, был пронзен обжигающими солнечными лучами, природа просыпалась. В этот же день у меня с Доном Рибольди состоялась очень глубокая духовная беседа, положившая начало нашей многолетней дружбе.

Вячеслава с Рибольди также связывала глубокая дружба, но как только дело доходило до вопросов философских и богословских, они начинали ссориться. Вот портрет Рибольди, набросанный Вячеславом в письме к нам от 3 ноября 1926 г.:

Дон Леопольдо, с едва — едва пробивающейся сединой в темных волосах, напоминает мне иногда живою мимикой лица, то озабоченного волевого, повелительного, то веселящегося подвижной, нетерпеливой, быстробегущей мыслью, — нашего Моисея Альтмана. Он умница и всезнайка, и любит остроту, парадоксы, радикализм мысли, любит полчасика после обеда поспорить, но не даром я зову его «миланцем, да еще побывавшим в Америке» — он не теряет ни минуты — Time is money[145] — деловито — строг и расторопен, холерик и неустанный работник, практический затейщик и выдумщик, — тогда как Альтман, как известно, лентяй, ветрогон, и вечный дилетант[146]. Вчера Рибольди ездил в старый семейный дом в окрестностях Милана, где их фамильные могилы и собственная церковь.

вернуться

140

Ср. письмо В. Иванова С. Л. Франку от 3 июня 1947 г.: «Более терпимою к моему советскому подданству, несмотря на фашизм профессуры, явилась Павия, где я получил место проф. новых языков и литератур в университетском Колледжио Борромео, старинном, роскошном и даровом общежитии для наиболее успешных студентов всех факультетов, и вместе лекторство русского языка в Университете. С осени 1926 г. до летних вакаций 1934 г. я жил там, в дивном здании XVI — ого века, но сокращение бюджетов повело за собой упразднение отдельной профессуры в Колледжио» («Мосты», № 10, 1963, с. 364) Рибольди был тогда еще совсем молодым. Он был худой, среднего роста, брюнет, с живыми, постоянно загорающимися глазами, с красивыми чертами лица, гибкий; он жадно изучал каждого нового любопытного для него человека, старался вжиться в его судьбу, выдумывал за него цели, к которым тот должен был стремиться, и в своем увлечении часто страшно преувеличивал его способности. Заинтересовавшись человеком, он ему не давал покоя, требуя от него все большего и большего. Он говорил: «Я люблю найти огонь в людях и, когда найду, стараюсь его разжигать». Он был великодушный, смелый, опрометчивый. Любил сочетать людей, выдумывал иногда совсем неожиданные предприятия. Иной раз талантливо, и все выходило; иной раз неудачно, и кончалось ему во вред. Но он никогда не унывал, не останавливался и, оставляя старые увлечения, предавался новым. Эта потребность постоянного волевого движения, думается мне, была у него отчасти врожденной, а отчасти зависела от отсутствия внутренней душевной гармонии, побуждающего его искать ее вне себя. Он принадлежал к поколению, из которого вышло много священников «модернистов», перечитал всю французскую литературу этого движения; учился он в Риме в Ломбардской семинарии, когда там начинал свою деятельность знаменитый модернист Буонаюти. Он с ненавистью рассказывал про своих руководителей и их педагогические методы. После такой студенческой подготовки, опять‑таки предполагаю я, нелегко было стать священником и руководить людьми. Отец Рибольди очень много читал, был человек большой культуры. Принадлежал он родом к высшему обществу, имел изысканные манеры, поэтому при его доброте и чутком интересе к людям с ним было всегда неверятно легко, интересно и весело

вернуться

141

первый этаж (итал.)

вернуться

142

четвертому (итал.)

вернуться

143

соответствия (фр.)

вернуться

144

немецкая овчарка (итал.)

вернуться

145

Время — деньги (англ.)

вернуться

146

Моисей Альтман был одним из любимых и близких друзей В. Иванова, который, по свидетельству семьи В. И., высоко ценил его научный и поэтический талант — и поэтому отечески журил за привычку разбрасываться, любовь к парадоксу и каламбуру и недостаточную академическую серьезность. О глубоком душевном отношении к Альтману см. стихи, посвященные ему (III, 826–827, IV, 88–89). В отзыве об Альтмане от 13. IV. 1923 В. И. писал: «Моисей Альтман отличался за все время пребывания своего в университете выдающеюся даровитостью и успешностью научных занятий. По всем зачетам получил он высшую отметку, представленная же им выпускная работа на тему ”Дремлющие мифы в Илиаде Гомера“, была оценена факультетскою комиссией как превосходное доказательство научного трудолюбия и замечательной самостоятельности научной мысли. Эта работа дает больше, чем сколько мы в праве требовать от работы студенческой, потому что устанавливает целый ряд новых точек зрения на изучаемый предмет. Из работ Альтмана, подвергавшихся рассмотрению на моих семинариях, отмечу интересные по новизне результатов исследования о ”Записках из мертвого дома“ Достоевского и о мифе в ибсеновской драме ”Пер Гюнт“. В своей книге ”Дионис и прадионисийство“ в главе XI (”О возникновении трагедии“) я пишу в обширном примечании 3–м к § 8 (на стр[аницах] от 247 по 250): ”Не лишены интереса догадки одного из моих университетских слушателей, М. С. Альтмана, о религиозной символике трагедии… Сообщаю эти порою несомненно меткие, порою остроумные, правда, но проблематические соображения, не беря на себя их защиты в целом“. Приводя далее в сжатом изложении эти догадки, упомянуть о которых я, как автор исследования, признал в связи последнего уместным и целесообразным, я отмечаю в некоторых местах неизвестные Альтману факты, служащие к их подтверждению. Все вышеуказанное свидетельствует о пробужденности и самостоятельности научной мысли нашего кандидата». (Цит. по статье «Вяч. Иванов — профессор Бакинского университета», Н. В. Котрелев, Труды по русской и славянской филологии, XI, Литературоведение, Ученые записки Тартуского Гос. университета, вып. 209, Тарту, 1968, с. 331).

38
{"b":"225113","o":1}