Свои силы бороться до конца майор черпал именно в том, что лишило бы всякого мужества его солдат. Считая себя обреченным на смерть, он хотел жить по возможности дольше, чтобы мысленно представлять себе образ жены и детей, которых он никогда больше не надеялся увидеть. Человек великой души и выдающихся способностей, он все свободное время, когда не бывал на траншеях, писал историю своей жизни в Хардваре, излагал свои мысли, свои заботы изо дня в день, из часа в час, говоря себе, что позже, когда время несколько смягчит горе, причиненное его смертью, жена его и дети, которых он любил больше самого себя, с нежным волнением прочтут все его сокровенные мысли, видя на каждой странице, в каждой строчке, как он любил их. Воспоминание о нем вместо того, чтобы слабеть, будет напротив все больше и больше крепнуть; пройдет много времени со дня его смерти, а милая его Диана и дети все еще будут разговаривать с ним, читая его рукопись и руководствуясь его мыслями и советами.
Кроме того, сопротивляясь с таким упорством, он все же, хотя и не сознавался в этом, хранил в душе смутную надежду, которая не покидает человека даже при самых отчаянных обстоятельствах, даже у подножия эшафота; а между тем им приходилось сдаваться, или погибать на поле битвы, несмотря на самопожертвование, с которым все делили между собой съестные припасы. Осада длилась уже пять месяцев, все припасы истощились; риса оставалось только на один раз, да при том и количество его, которое приходилось на долю каждого человека, могло утолить голод лишь на несколько минут: еще двадцать четыре часа — и все будет кончено. Благодаря перебежчикам-индусам, бывшим слугам офицеров, бежавшим один за другим из крепости, осаждающие все это знали прекрасно; вот почему они с некоторого времени, чтобы ускорить сдачу Хардвара, не давали покоя ни днем, ни ночью несчастным шотландцам, которые превратились в настоящие скелеты и еле волочили ноги, отправляясь к укреплениям, чтобы отразить нападение осаждающих.
Стоило поэтому показаться коменданту, как отовсюду неслись крики: «Надо вступить в переговоры!»
Да, вступить в переговоры! Капитулировать! Других средств не оставалось больше. И несчастный майор, сидя в своем кабинете, подперев голову руками, думал о той ужасной участи, которая скоро ждет его, когда к нему явился капитан Максвелл и доложил, что из съестных припасов осталось всего только несколько мешков риса, по одной горсти на каждого человека.
— На этот раз все кончено, комендант, — сказал капитан, — мы вынуждены сдаться.
— Сдаться! Я только это и слышу кругом, Но никто не говорит о вылазке и о том, чтобы с честью погибнуть в бою.
— Вы хотите вести трупы на врага, комендант? Люди не в силах больше держать оружие в руках, и вздумай более отважный враг серьезно атаковать крепость вместо того, чтобы забавляться ложными атаками, ему некого было бы арестовать.
— Это было бы лучше того, что нас ждет, потому что в пылу битвы индусы не оставляли бы своих жертв живыми и каждый мог бы умереть на своем посту… смертью солдата, сударь! В противном же случае, вы знаете, что нас ждет?.. Медленная, постыдная смерть среди пыток, ужаса которых нельзя даже представить себе.
Капитан молчал, и майор продолжал с горечью:
— Мы могли бы еще рассчитывать на то, что нам и нашим солдатам даруют жизнь, не будь того неслыханного зверства с вашей стороны, которое делает несбыточной всякую надежду на более почетный компромисс…
— Но, комендант…
— Довольно, сударь, я знаю, что вы мне ответите: в ваших людей стреляли в деревне, некоторые из них пали смертельно раненые, а военные законы допускают в таких случаях всякие репрессии. Вы повторяли мне это раз двадцать, и я раз двадцать не уставал говорить вам, что если мы прощаем солдат, напавших на деревню, где они гибнут жертвой измены, то ничто не может извинить их командира, который забирает всех жителей, невзирая на пол и возраст, и на другой день приказывает артиллерийской батарее расстрелять их картечью… Вы опозорили ваш мундир, сударь, вы опозорили Англию.
— Сударь!
— Вы здесь на службе, сударь, не забывайте этого; вы должны звать меня комендантом и воздавать мне должное уважение; я имею еще достаточно силы и власти, чтобы напомнить вам об этом… Да, сударь, я хотел сказать вам перед смертью: если весь гарнизон Хардвара будет уничтожен завтра, претерпев перед этим самые утонченные пытки, какие только может придумать человек, этим он будет обязан вам, одним вам… Я не удерживаю вас более…
— Офицеры, мои товарищи, поручили мне узнать ваши намерения; они не отвечают больше за своих людей, которые настоятельно требуют, чтобы прекратили их страдания.
— Передайте им, что я хочу пригласить их на совещание, пусть все соберутся через час.
— Должен предупредить вас, что этот проклятый француз, который наделал нам столько зла…
— Сердар?
— Он самый… находится в лагере индусов с сегодняшнего утра; как ни велика его ненависть ко всему, что носит английское имя, он все же человек нашей расы, европеец, и можно попытаться при его посредничестве добиться помилования для всего гарнизона.
— Если верны слухи о его жестокости, которую ему приписывают, то нам нечего рассчитывать на его поддержку… Опыт научил меня не доверять легендам, а потому я затрудняюсь определить, чему можно верить в сказках об этом авантюристе… Хорошо, сударь, я подумаю о ваших словах… через час… здесь… с вашими товарищами.
Результатом совещания было решение сдаться, стараясь добиться более или менее почетных условий капитуляции. Никто не говорил о вылазке так как физическое состояние людей не давало им возможности взяться за оружие.
— Итак, — сказал майор, — жребий брошен, мы должны приготовиться умереть.
Решено было, что те из офицеров, которые желают написать свою последнюю волю или письмо родным, займутся этим ночью, так как на рассвете следующего утра уже будет поднят парламентерский флаг.
Улицы маленькой крепости представляли душераздирающее зрелище; несчастные солдаты лежали на верандах своих жилищ, умирая от голода и жажды, и с нетерпением ждали наступления ночи, прохлада которой хоть сколько-нибудь облегчит их страдания… Некоторые из них, окончательно потеряв силы, лизали сухими языками плиты на улицах, которые не были раскалены солнцем; другие, растянувшись во всю длину на укреплениях, жадными глазами пожирали воды Ганга, которые текли всего в нескольких метрах от них.
Офицеры отдали приказание не стрелять в индусов, чтобы не раздражать их. Последние, видя бездействие пушек и ружей, стали до того смелыми, что ели и пили у самых укреплений, наслаждаясь страданиями несчастных.
Безнаказанность сделала их дерзкими, и сипаи забавлялись тем, что навешивали на концы палок, сделанных нарочно короткими, бананы, арбузы, лимоны, кокосовые орехи, делая вид, что стараются поднять их на укрепления, а несчастные осажденные в это время с мольбой протягивали к ним руки.
Один из них так сильно перегнулся, что не смог удержаться и, соскользнув, упал у подножия крепостных стен. Сипаи подбежали к нему и подняли его. Он не разбился, и они со всеми признаками самого искреннего сочувствия свели его осторожно по откосу и принесли ему есть. Бедняга с жадностью пожирал все, что ему давали, пока не стал задыхаться.
— Он хочет пить! Он хочет пить! — крикнули некоторые из присутствующих; его тотчас же схватили и бросили в воды Ганга, особенно быстрые в этом месте, приговаривая в то же время «Пей! Пей! Да оставь и другим!»
Толпа солдат, видя, как хорошо угощали их товарища, готовилась в свою очередь соскользнуть с укрепления, рискуя даже убиться при этом.
Эти факты и еще множество других, которыми ознаменовалась осада Хардвар-Сикри, представляют неоспоримую истину. В течение этого долгого дня страданий сипаи жестоко играли с несчастными осажденными; но вы найдете извинение их бесчеловечности, если вспомните, что три тысячи шестьсот (официальная цифра) стариков, женщин и детей, расстрелянных по приказанию Максвелла, были родителями, женами, сыновьями большинства сипаев, которые участвовали в осаде и просили Нана-Сахиба отомстить за них.