Корольков страдал, и мы с Толиком утешали его. И Корольков тоже взялся за уроки. Он хоть и был отвергнут, а выполнил всё, что было задано, ещё и научил нас с Толиком решать задачки.
Я пошёл домой, потому что мне в тот день надо было мыться, а Корольков остался у Толика.
И вот на следующий день Толик подходит ко мне с Корольковым и говорит:
— Лёня, я Сёме всё рассказал. Он тоже хочет лететь в космос.
— Толик, — закричал я, — да ты с ума спятил! Куда ему лететь в космос! Он же на двадцать сантиметров подпрыгнуть не может.
— Я научусь, — сказал Корольков, — ты же меня тренируешь. Я должен обязательно слетать в космос.
— Ну, Корольков, — сказал я, — зачем тебе космос? Тебе и на земле хорошо. Ты отличник, умеешь выступать на собраниях.
— Я хочу в космос! — сказал Корольков. — Хочу, и всё! Я готов на всё, лишь бы полететь.
— Видно, придётся его взять, — решил я. — Ладно, Корольков, полетели с нами, — сказал я. — Ты будешь первым отличником в космосе. — Но я всё же не удержался и вздохнул.
После уроков я опять тренировал Королькова. Если из него получится космонавт, то это будет просто чудо.
Папа Параскевича
Я уже и думать забыл о том, что порвал рубашку Параскевичу, но в среду после уроков в класс вошёл отец Параскевича, положил на стол портфель и сказал:
— Я удивлён! Оказывается, в этом классе есть ученики, которые ни с того ни с сего рвут рубашки.
Отец Параскевича говорил, что он сначала не поверил этому, а сегодня утром, когда встал, спросил у Алёшкиной матери, правда ли, что Алёшке ни за что ни про что порвали рубашку, или это ему приснилось.
Как он удивлялся! Он прикладывал руки ко лбу, к щекам, разводил их, сводил, выкатывал глаза, щурился, жмурился, втягивая голову в плечи, вздыхал, цокал языком, озирался — просто кино!
И самое удивительное, говорил отец Параскевича, что это происходит тогда, когда существует такая чудесная игра, как шахматы. Зачем драться, шпынять друг друга, рвать рубашки, когда можно сесть за шахматную доску и спокойно сразиться.
Потом он вдруг замолчал и стал на меня смотреть. Теперь он удивлялся молча. Он только сказал:
— Просто удивительно, что это сделал такой симпатичный мальчик.
Мне было не по себе. Ну сколько можно на человека пялиться?
Наконец он опять заговорил. Он сказал, что вовсе не собирается требовать, чтобы меня наказали. И бог с ней, с этой рубашкой. Она так удачно порвана, что Алёшкина мать её застрочила и почти ничего не видно. Он сказал, что хочет одного, чтобы я понял, что так нехорошо делать, и помирился с Алёшкой.
Он подошёл к столу, открыл портфель и достал шахматы. Он усадил меня с одной стороны стола, а Алёшку с другой, и мы расставили фигуры. После этого отец Параскевича сел на стул, достал платок и вытер свой потный лоб.
Но он не долго отдыхал и скоро опять начал удивляться. Он посмотрел на портрет Пушкина. Этот портрет висит в нашем классе над доской.
Отец Параскевича сказал, что всегда удивлялся людям, которые так криво вешают портреты. Потом он походил по классу и осмотрел парты. Просто удивительно, сказал он, что дети, вместо того чтобы заниматься, вырезают на партах разные глупые словечки.
Когда он ушёл, в голове у меня гудело и я чувствовал себя таким одуревшим, что даже не помнил, сколько раз проиграл Алёшке.
Алёшка дал мне фору ферзя и всё равно выиграл. Нет, в шахматы его не одолеешь.
— Вот что, Параскевич, — сказал я, — в шахматы твоя взяла. Теперь пошли ко мне и сыграем в дурачка.
Ему не очень-то это понравилось, но он всё же согласился.
Сначала Алёшка сказал, что сыграет только два раза, но потом разохотился, и мы сыграли, наверно, раз десять. Алёшка уже не важничал, он так шлёпал картами и волновался, что просто загляденье.
Я спросил:
— Алёшка, не хочешь ли ты слетать в космос?
— Водовоз, ты несерьёзный человек, — ответил Параскевич. — Прошлый раз ты предлагал строить штаб, теперь ты предлагаешь лететь в космос. Ты что, космонавт? У тебя есть ракета?
— Построим, — сказал я. — Может, ты думаешь, что это неосуществимо?
Но Параскевич уже заважничал. Он как будто и не слышал, что я ему говорю. Он посмотрел на свои часики «Уран», пробормотал, что потерял уйму времени, и пошёл к двери. Я стал рассказывать ему о «Бабочке». Он не дослушал.
— Это детская затея, — сказал Параскевич.
Он ушёл. Я собрал карты и швырнул колоду в ящик. Видно, прирождённых космонавтов на земле не так уж много.
За что любить людей? Невозможная Манечка Аб
Мила уже не сердится на меня; она пришла в мою комнату и предложила:
— Давай сходим в город.
И чего вдруг?! Мы уже давно с ней не гуляли. Раньше другое дело: бывало, ходили в кино, перед сеансом мороженое ели — весело было!
Мама принесла мне выглаженные брюки и чистую рубашку. Я переоделся. Я не спрашивал, что они задумали.
Мила повела меня есть мороженое. Мы съели по двести граммов клубничного. Мила улыбалась мне.
— А теперь мы пойдём в магазин.
Я спросил:
— Зачем?
— А вот увидишь, — Мила обняла меня за плечи. — Я хочу, — сказала она, — чтобы ты полюбил Валентина.
Я не ответил.
— Ну если ты не можешь его полюбить, — сказала Мила, — то хотя бы веди себя прилично. На что это похоже?
И тут я увидел коммерческого директора. Он шёл нам навстречу, махал рукой, улыбался. Он спросил:
— Так что мы будем покупать? Может, ракетки для бадминтона?
— А что?.. — сказала Мила. — Неплохая идея.
Мы пошли в магазин «Спорттовары», и коммерческий директор купил две ракетки в чехле и к ним два волана.
— Нравится? — спросил он меня.
— Нравится, — ответила Мила. — Теперь идёмте есть мороженое.
Опять мы ели мороженое. Я вёл себя прилично. Коммерческий директор сидел напротив меня. Он вздохнул.
— Примирение не состоялось, — сказал он. — Давай поговорим по душам. Почему ты меня не любишь?
— Вот именно, — сказала Мила. — Валентин к тебе так хорошо относится.
Я хотел ответить: «Он подлизывается», — но не стал этого говорить.
Многие Милины ухажёры ко мне подлизывались. Один приносил лампочки для моего фонарика, штук тридцать принёс. И кому может понадобиться столько лампочек? Уж не знаю, где он их брал. Мы дома всегда смеёмся, когда вспоминаем этого парня. Мы уже не помним, как его звали; мы его называем «тот, который лампочки приносил».
Другие тоже что-нибудь приносили — конфеты, шоколадки, а Димка Мартышко собрал транзисторный приёмник.
А теперь ко мне подлизывается коммерческий директор: трёшницу давал, вот ракетки купил. Но не могу же я его полюбить за это: я же помню, каким он был на пляже — злым, несправедливым.
— Ты меня ещё полюбишь, — сказал коммерческий директор. — А эту вещицу ты помнишь?
Он протянул мне коробочку, сам снял крышку. В коробочке был секундомер.
— Ты, может, думаешь, что я к тебе подлизываюсь? — спросил коммерческий директор. — Какой мне смысл? Я хочу, чтобы мы были друзьями. А ну не дури…
Он пересел на другой стул, поближе ко мне, и стал объяснять, как обращаться с секундомером. Он называл его «хронометр». Два раза он дотронулся до моей руки. Что такое? Я слушал, кивал. Я включил секундомер, завёл его. Коммерческий директор сказал:
— Не усердствуй, дружок, пружина может лопнуть.
Потом он заказал мандариновый сок. Секундомер в коробочке лежал возле меня, ракетки Мила переложила ко мне на колени. Вот как получилось.
Неужели я смогу полюбить коммерческого директора? А что? Теперь он ко мне хорошо относится. Теперь можно и забыть о том, что он плохой человек, — не думать об этом, и всё. Получай себе подарки…
За что любить людей? Я всегда думал, что людей надо любить за то, что они хорошие, честные. Я на маму сердился из-за того, что она недолюбливает нашу соседку Кононову. Мама говорит, что Кононова гордячка. И пусть! Разве можно человека не любить за то, что он гордый. Если он негодяй — другое дело. Но у мамы уж так получается: если человек ей угодит или поможет в чём-нибудь, она его любит. Нет, я таким не буду. Не стану любить плохого человека, хотя он мне и подарил ракетки и секундомер. Сейчас встану и уйду. Только вот неловко выйдет. Лучше уж я подарки возьму, а дома в Милину комнату отнесу.