— Я — молчок! — сказал он. — Зачем волновать маму, было отвечать… Скорей бы он ушёл. Но он опять заговорил.
— Ну не хочешь, — сказал он, — не отвечай. Я вот тоже молчать буду, — и сел на диван.
Он сидел и изображал, что не собирается говорить, сжал двумя пальцами губы и так и оставил их сжатыми и вытянутыми. Я улыбнулся — рассмешить он умеет.
— Вы тысячу метров ведь не отмеряли, да? — спросил я.
— Не отмерял, — ответил он. — А как я мог отмерить? Сантиметром, что ли? Ты из-за этого обижаешься? Так это зря.
— Шагами, — сказал я. — Наш физрук шагами отмеряет.
— Ты думаешь, это точно? У меня такой глазомер, что я на глаз определяю лучше, чем шагами.
Вот такой он человек. Когда его нет, так на него злишься, но начнёт он с тобой разговаривать — и выходит: зря ты на него злился. Даже виноватым себя чувствуешь.
— Ну вот и хорошо! — сказал он. — Помирились! — Схватил мою руку и пожал. Потом достал из кармана трёшницу и бросил на стол. — Сходи в кино, и все беды забудутся.
Он вышел.
Мама мне больше рубля ни разу не давала. Я взял трёшницу, повертел её. В соседней комнате засмеялся коммерческий директор. Доволен, наверно, что я трёшницу взял. Он боится, как бы я не рассказал о том, что было на пляже. И об обмане с дневником поэтому не рассказывает. Я представил, что теперь должен буду здороваться с ним, улыбаться ему. Нет, я этого не смогу.
Я схватил со стола трёшницу, подскочил к двери и распахнул её. Я плюнул на трёшницу и прилепил её к двери. Трёшница осталась у них в комнате. Вот и хорошо! Теперь мне не надо будет ему улыбаться.
Я распахнул дверь во второй раз. Они смотрели на меня, как на пожар.
— Я две двойки получил, — сказал я.
Всё! Вот теперь уже всё! Теперь я лягу на диван и заткну уши, чтобы не слышать, о чём они там говорят.
Как только ушёл коммерческий директор, мама и Мила вошли в мою комнату.
— Дикарь! — сказала мама. — Злобное, неблагодарное существо!
Мила заплакала.
— Боже, — говорила она, — какая идиотская выходка! Что Валентин о нас подумает?
Пришёл учитель танцев. Он посмотрел на заплаканное Милино лицо, на меня, на маму, потоптался и сказал:
— Ну, давай заниматься.
Под конец наших занятий я услышал, что с работы вернулся папа. В соседней комнате разговаривали. Скоро папа вошёл к нам. Он так дышал, что даже в носу присвистывало.
— Ты… — сказал он. Но потом вспомнил, что со мной уже не о чем говорить. Он шлёпнул меня по щеке. Это при учителе танцев!..
Я постарался улыбнуться и — так глупо получилось! — начал напевать. Тра-ля-ля — ничего себе, весёлый денёк. Вот теперь мама заплакала. Теперь у неё повысится давление. Я видел через открытую дверь, как папа и Мила забегали возле мамы. Мила накапала ей в рюмку валерьянки. Вот она, моя новая жизнь! Нет, не могу я этого видеть!.. Я вскочил из-за стола: комната, коридор, лестница…
У оградки стоял мусорный ящик. Я так двинул по нему ногой, что аж солнце подпрыгнуло. Вот она, моя новая жизнь! Прав был наш директор, когда говорил, что я моральный урод. У мамы больное сердце, а я её извожу…
Что это? В нашем доме кто-то пронзительно закричал. Голос был женский, такой тоскливый, что даже за сердце схватило. Я побежал. На лестнице стоял учитель танцев и смотрел на дверь наших соседей Неделиных. Дверь была раскрыта, и из квартиры доносился плач. Учитель танцев взял меня за локоть.
— Не надо тебе туда идти, — сказал он, — ваш сосед умер.
— Я пойду домой, — сказал я.
Одному в квартире было страшновато. Я старался не думать о покойнике, но ни о чём другом не думалось. Его звали Петро. Он долго болел. И вот умер. А я живой, получаю двойки, обманываю, извожу маму. Нет мне прощения!
Что мне делать? — Я бездушный. Вечер поэзии
На следующий день никто не вспомнил о моём обмане с дневником. Когда я пришёл из школы, мама была у Неделиных. Она только к обеду появилась дома. Она нарезала хлеб, пододвигала нам тарелки с едой, как всегда, ела на ходу. Она говорила о покойнике, о том, что ещё нужно сделать для похорон, и такая она была грустная, такой у неё был покорный вид, что у меня сжималось сердце. Вот странно: я каждый день вижу маму по многу раз, а не замечал, что под глазами у неё припухло, что вены на руках вздулись… Ведь у неё больное сердце! А я об этом никогда не помнил. Если б я об этом помнил, я бы её не волновал.
За столом разговаривали тихо, и, когда я после обеда вышел на улицу, мне показалось, что голоса прохожих, дребезжание трамвая — все звуки уж очень громкие.
Я думал о смерти, о том, что все умирают. Мне-то ещё ничего — я только начал жить. А каково старикам? Ужасно обидно: живёшь, живёшь — и вдруг нет тебя.
Я весь вечер думал о смерти и с этой мыслью заснул. А когда утром проснулся, увидел луч солнца на полу, ветви клёна за окном, и они — луч солнца и ветви клёна — как будто сказали мне: «Всё хорошо, вот только смерть…»
Возвратившись из школы, я увидел, что двери в квартиру Неделиных раскрыты настежь. Входили и выходили люди. Я тоже вошёл и долго смотрел на покойника.
Подошла мама и показала глазами, чтобы я вышел на лестницу. На лестнице она мне дала денег и велела сходить в похоронное бюро за венком.
Я шёл по улице, а запах из комнаты, где лежал покойник, как будто увязался за мной. Он был только слабей.
В похоронном бюро я уплатил деньги за венок, но мне сказали, что нужно ещё заказать художнику ленту. Я вошёл в комнату, где работал художник. Он держал в зубах сигарету и быстро писал на ленте: ЛЮБИМОМУ ДЕДУШКЕ ОТ… Я постоял, и он в это время написал слово ВНУКОВ, отложил ленту в сторону и начал писать на другой. Он написал: ДОРОГОМУ ГРИШЕ ОТ ДОРОШЕНКО.
Я сказал, что хочу заказать ленту. Он посмотрел на меня, сигарета в его зубах уже была совсем маленькая.
— А что писать? — спросил он. — Ты мне напиши на бумажке.
На столике в комнате лежали карандаш и листок бумаги. Что же написать? «Дорогому Петру от Водовозов»? Только «Петру» нехорошо. Мы всегда его называли Петро, но ведь тогда он был живой. Он часто приходил пьяным и кричал разные глупости, поэтому его никто не называл Петей. А теперь, значит, надо Петей? Нет, что-то не то. Я решил выйти на улицу и подумать.
Но от того, что я вышел на улицу, мне не стало лучше думаться. Может, «дорогому» не писать? Когда он был жив, мама с ним часто ругалась. А однажды даже ругалась два дня подряд из-за верёвки на чердаке. Он говорил, что это его верёвка, а мама — что это наша. Она говорила, что даже помнит, где эту верёвку покупала. Но он тоже говорил, что помнит, как эту верёвку привязывал к балкам на чердаке. Он для нас никогда не был дорогим, его у нас называли «этот пьянчуга». Так что же теперь написать: «Дорогому Пете от Водовозов?»
Я всё ходил по тротуару возле похоронного бюро, а время шло, и я боялся, что уже начались похороны. Вот как трудно придумать одну строчку. Всё не то, всё не то. А может, просто написать: «Петру от Водовозов». Нет, тоже как-то нехорошо — грубо. Уж лучше: «Соседу Петру от Водовозов». Ну да, вот это лучше! Он наш сосед, так пусть так и будет написано.
Я вернулся в комнату, где работал художник. В губах у него дымилась уже другая сигарета, он щурился от дыма и писал, писал. Он, наверно, не думал о том, что пишет. Когда я положил перед ним бумажку, то даже нельзя было понять, заметил он её или нет. Но вдруг он её пододвинул поближе. С сигареты посыпался пепел на стол. Он выбросил сигарету в угол, сдул пепел и начал писать с моей бумажки. До чего же быстро!
Когда я шёл по улице с венком, мне опять начало казаться, что написано не то. Хуже нет — идти с венком: все на тебя смотрят. У меня ещё немного осталось мелочи, и я взял такси.
Хорошо, что я с венком зашёл сначала домой. Мама посмотрела на ленту, и лицо у неё сразу стало расстроенным, прямо-таки скорбным.