Но вот часа через два работы я вдруг заметил, что материться мне приходится что-то уж очень часто. Пришлось подняться, спрыгнуть на землю.
— Ну вы че, ребята? — говорю. — Может, хватит вальта гонять?
У обоих глаза честные, что у замполита на политинформации.
— Че уставились?
Молчат. Блин, на такой жаре ничего делать не хочется. Собираюсь с силами.
— Поймите, ребята, мне вас тут припахивать и на хер не нужно, мне и так хорошо. Была б моя воля, я вообще бы всю армию на дембель отправил.
Они улыбаются.
— Так вот, но если заявится кто-то из начальства и начнет сношать Муму, почему работа стоит, у меня будут неприятности, у вас будут неприятности… На хера этот цирк? Вы ж поймите, ребята, никто от вас не требует, чтобы эта работа была сделана: это не гражданка и не дембельский аккорд. В Советской Армии от вас требуется другое — видимость работы. Ясная видимость напряженной работы. Понятно?
— Это как, Андрей? — спрашивает Банник. Я вздыхаю, пожимаю плечами.
— Как, как… Сами, что ли, не знаете? Бодренько так зашуршали, засуетились, огонь в глазах, шум, звон… Понятно? И уж эту видимость вы мне здесь обеспечьте, лады?
Кивают. Я возвращаюсь на броню и пытаюсь задремать. Мимо кассы: они с таким шумом обеспечивают видимость, что задремать совершенно невозможно.
Лежу, вспоминаю ночь. Да, мы с Наташкой дали копоти!.. Заходов пять или шесть, наверное, сделали, и на койке, и на полу, и один раз даже на столе… И, знаете, такое ощущение, что прямо жрали друг друга живьем… Все это как-то… до дрожи в руках, до скрипа зубов, до крика, до какого-то сумасшествия… С яростью с какой-то, с жестокостью, с когтями, чтоб кайф через боль, чтобы крышу сорвало и расколотило на мелкие кусочки…
И вот лежу и вдруг вижу, как склоняется надо мной Наташка — убей, не пойму, откуда она здесь взялась, — улыбается так, мол, давай, парень, глаза полузакрыты, и руки ко мне тянет. Ну, я, конечно, хватаю ее за руки и тяну к себе: иди сюда, родная, иди, щас мы с тобой джаз устроим!.. А она вроде и хочет, но не дается, сопротивляется, и жарко — труба. Я тяну — она ни в какую. Тяну сильнее, убалтываю, да чего, мол, ты тормозишь, девочка, сейчас мы с тобой — не пугайся — в бээрдээмку заберемся, никто нас и не увидит. А она — нет и все. Я, честно, даже растерялся. А Наташка вдруг открывает рот и говорит — даже страшно стало — мужским голосом: «Просыпайся, Андрей, на обед пора!» Я как вскинусь!.. Блин, а надо мной Гуляев склонился, улыбку давит и руки так осторожно-осторожно из моих высвобождает.
Вот сука, так это все сон был?! А жаль… Я встал, привел себя в порядок, обозвал ухмыляющихся Банника с Гуляевым козлами и побрел на обед.
После обеда в парк идти я обломился. Надо бы, конечно, но, как говорится, сердцу не прикажешь. Отправил на работу духов своих, а сам зашел в гарнизонный продмаг, курева купить, и направился в зал.
Мне повезло: в зале было пусто. И я тихонечко, не торопясь, принялся нагружаться. Лучший способ от головной боли, честное слово. Разогрелся, сделал стретчинг и взялся за мышцы груди. Начал с жима лежа. И вот, блин, что получается: первый раз пожал, потом второй, и чувствую, что-то не клеится, не ухожу в железо целиком, где-то на отшибе мозгов притаилось что-то и так, знаете, мешает, как заусенец, не дает сосредоточиться. Что за херня?
Я штангу бросил и оглядываюсь по сторонам, пытаюсь понять, в чем тут дело. Глядь на скамейку и вспоминаю, что вот на ней Кот сидел, ждал, когда мы с Семирядченко боксировали. И тут до меня доходит: это ж зема мой со всеми своими базарами, проблемами и чурбанами из головы нейдет! Ни в какую. Как, знаете, «шаг вправо, шаг влево…» Так вот он, гад, как раз этих шагов и не делает. Засел намертво.
Блин, и ведь понимаю, что нехер о нем думать, что все равно я ничем не смогу ему помочь, что каждый сам себе доктор, и никто за него его проблемы решать не будет, и если хватит у него силы и фарта, то два года как миг пролетят, и все — домой, а если не хватит, то превратятся эти два года в добрую тысячу, и ничего тут не попишешь…
Снова взялся за штангу, кое-как домучил грудь и попытался заняться широчайшей. Нет, и все. Глухо, как в танке.
Да что ж ты, козел, навис-то надо мной, а?! Что ж тебе от меня надо? Что, пойти в твою роту вместо тебя служить? Или лишние два года вместо тебя здесь торчать? А то еще повеситься вместо тебя?.. Да отстань ты, не мурыжь!.. Не-а. Прилип, как банный лист.
И тут-то началось у меня форменное гониво — как по драпу. Виноват — и все тут. Виноват. Во всем виноват. Что тупой. Что кровожадный. Что всех на свой аршин меряю. Что Коту голову дурней своей заморочил, а ему, может, по-другому надо было. Что той дракой под казармой его подставил. Что, наоборот, мало побил. Что не взорву весь этот корпус к чертям собачьим. Что… Виноват, короче.
Да пошел ты в жопу, козлина! Да на кой хер мне сдался такой зема, в натуре! Что, своих проблем мало, что ли?.. А оно мне — ВИНОВАТ! Хоть ласты клей…
Да пошло оно все… Да пошли они все… Да пошел и я за ними…
Ну, и пошел. В казарму. Потому что, при таких раскладах, какой уж тут кач? Эх, зема, зема…
Вечером мы с Оскалом никуда не пошли: очень хотелось спать. Решили сегодня выспаться, чтобы завтра (или послезавтра) со свежими силами ка-ак… Но естеавенно, — с нашим-то фартом! — спать нам не дали. Кстати, я уже подметил, так всегда бывает: если шляешься ночами — то и шляйся себе, никто ничего, а если в кои-то веки с отбоем — как приличный — ляжешь спать, так обязательно какая-нибудь падла тебе спать и не даст.
Да. В этот раз было то же самое. И двух часов с отбоя не прошло, лично я еще первой пары снов не разменял, как вдруг просыпаюсь от дикого вопля дневального:
— Рота, подъем! В ружье!
Блин, да какое, на хер, ружье? Спи давай, и другим спать не мешай. Так дневальному кто-то, кто поближе к выходу спит, и объяснил. С посылом сапога в голову.
Но дневальный, гад, не унимается! Спрятался за угол и орет оттуда:
— Рота! Тревога! Подъем!
Поток матов удвоился, в сторону тумбы пролетели один за другим два табурета.
Думаете, помогло? Не-а. Только усугубило: дежурный свет врубил, потом сигнализацию в оружейке, и уже двое дневальных хором орут про какую-то тревогу.
Ну, только для того, чтобы к херам перебить весь наряд по роте, я поднимаюсь и иду к тумбе. За мной, матерясь, бредут Оскал, Чернов, Хохол и другие.
— Живее, десантники! — пыхтит у входа толстый оперативный дежурный, майор-танкист. — Время дорого!
Видать, действительно что-то серьезное.
— Да чего случилось-то, товарищ майор?
— ЧП…
Ясное дело, что ЧП. Нас за другим и не «тревожат»,
— В мехполку, в карауле беда, — майор трясет щеками и нервно закуривает. — Один кадр, караульный, дорвался до пирамиды и положил чуть ли не весь караул.
Ого, круто! Сильный кадр: у них там, в мехполку, караул всегда за тридцать человек набирается.
Сон как рукой сняло. Мы бегом кидаемся одеваться. Майор идет за нами в расположение.
— Так что, всех положил?
— Ну-у… почти: смена на постах стояла, да еще двум-трем удалось из караулки спастись.
Нервничает майор — труба! Пахнет ему уже капитанскими погонами и трупным запахом убитой карьеры.
Кидаемся в оружейку. Так, АКСУ, запасные магазины, патроны, подсумок. Готов! Следующий!.. Готов! Следующий!.. Готов!
Чернов отобрал человек десять, лучших. Выскакиваем на лестницу. Где-то внизу топочут ребята из второй роты, сзади пыхтит майор-дежурный.
— Так куда он подался, товарищ майор?
— Кто?
— Да стрелок этот.
— Говорю ж вам, там он сидит… А офицеров мы ваших оповестили, так что…
— Где «там»?! — даже притормаживаем от неожиданности мы.
— Как где. В караулке.
Ого! Случай серьезный. Когда человек убил и в бега подался, это значит, что инстинкт самосохранения у него работает, боится он, то есть все нормально, не боец. Перемкнуло, пострелял, потом остыл, испугался и побежал. Ничего опасного. Таких мы брали, берем и брать будем. А вот если он не бежит, если ждет, значит труба дело, значит, он себя уже похоронил, смерть ему не страшна, и поэтому будет он стоять до конца. Это уж похуже зэка будет: тот еще иногда сдается, этот — никогда.