— Об этом я готов говорить где угодно. Выходите, — неуклюже и счастливо твердил Караванов. — Ради вас я готов… Вы оживили меня! Вы напомнили мне, как прекрасна жизнь!
Он протянул большие руки и, еще не зная ответа Юлиньки, но почему-то и не беспокоясь о нем, шагнул к ней.
Дверь распахнулась, ввалился Касаткин и, зажимая ладонью рот, фыркая, грудью лег на стол.
— Что такое? — спросила Юлинька.
— Белокофтин… ох! Белокофтин вылез на сцену в валенках. Ох! — слезы текли по гриму. — Граф! В бархатном итальянском костюме, в кружевах, и вдруг… подшитые, огромные валенки! А по ним шпага стукает! — Касаткин опять повалился на стол.
— Да что он, с ума сошел? — закатывалась и Юлинька; глаза ее сверкали ярче обычного. — Забыл, что ли, снять?!
Караванов не рассердился, что его прервали. Сегодня он был великодушен и мог со всеми поделиться счастьем.
Погас свет. Актеры на сцене замолкли. Затрещал, заскрипел занавес, точно по кочкам проехала несмазанная телега. Плитка медленно остывала, темнела раскаленная спираль.
— Люблю театр за то, что в нем каждый день что-нибудь да случается! — воскликнул Касаткин.
— Поэма, а не спектакль! — входя, продекламировала Полыхалова. — Совсем, как во МХАТе!
Долго сидели в темноте. Наконец сердитый, сонный заведующий клубом принес керосиновые лампы. Закончили спектакль при них.
И снова все повторилось. Мерцание снежной дали, черные ели на лунном снегу, грохочущий автобус, проклятья Полыхаловой, охи замерзающих, Юлинькины ноги на коленях, и бесконечное, все нарастающее счастье в душе.
И Юлинька слышала его счастье и сама была переполнена чем-то весенним, от чего щемило сердце. Она ясно видела, что кончается ее старая жизнь и вот-вот начнется новая. И уже не избежать ее потому, что если не будет этого голоса, этого каравановского лица, этих рук, от которых чувствуешь себя спокойно и уверенно, мир опустеет.
«Что так влечет к тебе, друг мой? Ах, какой глупый вопрос! Кто скажет: когда и отчего рождается любовь? Почему теперь так далек для меня ты, Алеша? Ах, какой глупый вопрос! Кто скажет: когда и почему умирает любовь?»
А снежная, лунная даль радостно мерцала, подмигивала вспышками, звала…
Перебитые руки
Караванову теперь казалось преступлением молчать с том, как репетирует Чайка. Он дружил с Воеводой и все же, как-то встретив его в коридоре, откровенно высказал ему свое мнение.
— Пойми, это не искусство! — доказывал Караванов. — Ты же не маленький, сам видишь!
— Ну, знаешь ли, на всякое чиханье не наздравствуешься! — вспыхнул Воевода. — Тебе не нравится, а мне нравится. Услышим мнение публики! Может быть, мы с Чайкой вообще не ко двору? Пожалуйста, хоть завтра помашем из вагона платочком!
— Не обижайся! Но вы с женой любите не искусство, а себя в искусстве! — резко бросил Караванов.
С тех пор Воевода перестал с ним здороваться.
Караванов, репетируя, видел, что спектакль получается интересный, но Чайка непоправимо портила его. Он не стерпел, пошел к Скавронскому.
— Нельзя же допускать явный брак! Собирайте срочно художественный совет! — сердито настаивал он.
Скавронский пошел на репетицию, сел в уголке темного зала.
На другой день назначили показ художественному совету.
Воевода непривычно сутулился, шаркая по полу бурками с кожаными носками.
Алеше стало жалко его, и он упрекнул Караванова:
— Зачем вы подняли всю эту бучу?
— Дорогой мой, если проходить мимо всех безобразий, то от театра рожки да ножки останутся. Живо поставят его на службу не людям, а себе!
Когда в зал вошли Скавронский и пять человек из художественного совета и закрыли все двери, гнетущее состояние овладело актерами.
— Ничего, ничего, пусть товарищи посмотрят, увидят ошибки, помогут! — бодрил всех Караванов.
Из-за того, что волновались, репетиция удалась.
Северов чувствовал себя уверенным, сосредоточенным. Он сам пережил много похожего на то, что случилось с героем. Роли было из чего вырасти.
Когда Алеша вел сцены с Чайкой, он видел тоскливо-растерянные глаза, чувствовал, как напряжены ее губы, худые пальцы. Чайка старалась изо всех сил, но выходило еще хуже. Не было легкости, простоты, естественности. Она не говорила, а кричала, лезла из кожи, трудилась.
«Зачем ей эта роль? — думал Северов. — Из-за тщеславия сама себя поставила в такое ужасное положение!»
Лежачих не бьют, и ему от души хотелось помочь ей. Да и она сама, должно быть, все поняла и уже жалела, что сунула голову в эту петлю.
После репетиции в зеленом кабинете собрался художественный совет. От стен лица были тревожно-зеленоватыми.
Воевода, в мохнатом, из верблюжьей шерсти свитере под пиджаком, приткнулся в углу, утонул в большом кресле. Подбородок прятал в пуховый шарф. Забросил ногу на ногу, на колено положил блокнот, чертил кубики.
— Прошу, товарищи, поделиться впечатлениями от просмотренной репетиции, — проговорил Скавронский.
Все молчали.
— Ну что же?
— Давайте уж я буду запевалой, — по-школьному подняла морщинистую руку Снеговая, с дымчатой шалью на плечах.
Нога Воеводы затряслась, но как только заговорила Снеговая, внезапно замерла.
— Понравился мне спектакль. Слов нет, как обрадовала молодежь. Просто молодцы ребята! Яркие образы создали. Веришь им. И это, конечно, заслуга Василия Николаевича, — повернулась Снеговая к Воеводе.
Нога опять порывисто затряслась, а карандаш торопливо начал затушевывать кубики, делать из них облака.
— И режиссерски спектакль разрешен интересно. С выдумкой. Много и актерских находок. Пьеса прочитана по-своему! Иногда диву даешься: экая щедрая фантазия у режиссера! Тут ничего не скажешь — это настоящая удача коллектива!
Снеговая похвалила Северова, Касаткина.
Нога у Воеводы тряслась быстрей и быстрей. А облака уплывали и уплывали в неизвестность.
— Только вот ведь беда — не далась роль Чайке. А ведь этот образ в спектакле — всему голова!
— Хм, главный образ не удался, а спектакль удался! Что за логика? — засмеялся Воевода и принялся старательно, так старательно, как будто он для этого здесь и сидит, превращать облака в океан.
Скавронский легонько постучал тростью о пол.
Снеговая матерински осуждающе посмотрела на Воеводу.
— А вот так, голубчик, не удался — и все. Хоть верь, хоть нет, а не удался. Нельзя с такой Мавкой спектакль выпускать на зрителей! Осрамимся! Ведь ничего господь-бог не дал ей для этой роли. Предупреждали тебя, так ты на стенку лез. Умница ведь ты, — покачала она белой головой, — талант от бога, а вот на тебе, здесь оплошал!
Нога снова затряслась. Лицо Воеводы стало совсем зеленым, от стен или от ее слов — не поймешь.
— Свои интересы с женой соблюдаете, а на театр вам плевать! Вот ведь как оно, дело-то, оборачивается! Уж не прогневайся!
— Давайте, давайте, кройте! — Воевода превращал океан в горные хребты.
— К порядку! — Скавронский недовольно застучал карандашом по графину.
— А мы ведь тебе лучше хотим! Чай, свои люди!
Белокофтин затих в углу, чтобы не заметили. Не хотелось портить отношения с Воеводой — еще пригодится. И в то же время нельзя портить их и со Скавронским. Скажешь против — еще, пожалуй, останешься без ролей.
Во время просмотра Белокофтин говорил Скавронскому: «Чайка не имеет права играть эту роль». За кулисами он жал руку Воеводе: «Изумительный спектакль! И Галина Александровна приятна».
— А ваше мнение, товарищ Белокофтин? — вдруг ошарашил Скавронский.
Толстые щеки Белокофтина побагровели, он заелозил, закашлял, принялся протирать очки краем зеленой бархатной скатерти.
— Я думаю… Видите ли, здесь сложилось… то есть это вопрос сложный… — Белокофтин беспокойно глянул на Воеводу, еще беспокойнее — на Скавронского. — Да. Видите ли, в искусстве не все просто. Вот я работал в Томске. У нас была тоже… тоже опытная актриса, нужная театру… Этого у нее нельзя отнять. Но она была очень высокая. Прямо сказать, долговязая для молодой героини. Но тут режиссура подбирала ей соответствующий антураж. Героя подыскали выше ее, и других актеров набрали высоких. На сцене делали так, чтобы она больше сидела. И уже рост ее не бросался в глаза зрителям…