— Холера его знает, куда он завалился! — бормотала Шура.
Щеки ее пылали, «волосы рассыпались.
А перед ней металась Полыхалова с искаженным лицом:
— Давай же, давай скорее! Мне выходить сейчас на сцену. Растяпа! Без кошелька невозможно! Долго я буду ждать?
Она бросилась послушать — какое место играют. И тут же прилетела обратно. Юбка, салоп развевались. Она закричала, топнув:
— Давай! Давай! Или я не выйду на сцену!
Раздались отрывистые, тревожные звонки.
— Будь он проклят! Куда он провалился?! Целый вечер горишь как в аду! — задыхалась Шура.
Тишину снова полоснули гневные звонки. Полыхалова даже застонала.
Из-под рук Шуры с треском летели охапки удивительных предметов.
— Вот он! Господи!
— Неряха! — прошипела Полыхалова и вырвала кошелек.
Шура тяжело дышала, как будто вся дымилась.
— Господи, да разве упомнишь все?! — пожаловалась Варе. — Тут голова идет кругом! А она будто с цепи сорвалась. Ровно помещица какая. По щекам отхлестать готова! — И вдруг расплакалась.
…Юлинька, возбужденная, побежала к себе в гримуборную. Ее остановил Вася Долгополов.
— Как вы играли! — прижал он руку к сердцу. — Я не знаю, просто здорово!..
— Милый мой Вася! — засмеялась Юлинька. — Спасибо! Эх, разве это игра!
Но все же ей была очень приятна его похвала.
Подошел художник Полибин. Ему уже пятьдесят, лохматая голова серебрилась, красивое узкое лицо пожелтело, но фигура осталась еще стройной.
Полибин всегда одевался в модные красивые костюмы и даже работал, возился с кистями и красками, не надевая комбинезона.
Летом он ходил, сдвинув на затылок светлую нарядную шляпу и бросив на левое плечо свернутый белый пыльник.
— Оч-чаровательно, — проговорил Полибин, слегка заикаясь. Он поцеловал Юлиньке руку. — Вы им-меете успех!
Для Юлиньки все сейчас были милыми. Но она, смущенная, поспешила скрыться в гримуборной.
Громко постучав, ворвался Алеша. Он вдруг топнул, по-мальчишески сплясал коленце из гопака и, подмигнув, радостно спросил:
— Поняла? Крой и дальше так же!
— Будет тебе! — рассмеялась Юлинька. — Уходи! Я переодеваться буду!
Алеша высыпал на стол горсть конфет.
Скавронский в своем обычном широченном пиджаке, стукая тростью, прохаживался по фойе, прислушивался, присматривался.
В углу собрались рабочие с прииска, обсуждали спектакль. Охранник с драги, Костя Анохин, водил воображаемым револьвером:
— «А ну, кто еще? Ты, ты, ты?» Это, ребята, настоящий комиссар, без подделки! Вот времечко было! Вся Россия бурлила, словно котел над костром!
— А вот вы забываете, как она бурлила! — грозил кривым пальцем старик с удивительно яркими глазами.
— Да брось ты, Петр Вавилыч! Вечно ты, огонь тебя спали, на нас…
— А что, а что, неправда? А? То-то! Работаете с боку на бок, сонными глазами хлопаете. Ты видел сейчас, как нам эта держава давалась? Сколько кровушки пролито?! Я-то хлебнул того времени полным ртом. Потаскал винтовочку. И Колчака бил и Семенова, бил!
— А тебя били? — засмеялся Анохин.
— И меня били! Вот тебе и «огонь спали»!
Приискатели дружно расхохотались.
— Правильно, Вавилыч, крой их, молокососов!
— Разбирай по косточкам!
— Наводи критику!
— А что, а что, не правда, что ли? — не унимался старик. — Встанут утром, потягиваются, чешутся. Тебе бы хозяин до семнадцатого года почесался! Волчком бы крутился у него за грош! Да ты, белобрысый, для своей державы должен разбиться в лепешку! А вот, когда дашь ей сто пудов золота, вот уж тогда и ходи по родной землице спокойненько!
— Ты, Петр Вавилыч, наверное, уж триста выдал, а все не угомонился, огонь тебя спали!
Скавронский отошел. Остановился рядом с проводницей. Она высокая, в черном кителе. На милом, строгом лице темнели усики. Скавронский слышал обрывки фраз.
— …комиссар… Торчишь в вагоне… Кругом большая жизнь…
— …и в вагоне должен быть, — возразила учительница Зоя. Она в черном бархатном платье до пола, с оголенными, очень красивыми руками. — Умирать не боялась. Отважная… А на себя посмотришь… Если жива, сколько ей сейчас? Старушка-Комиссар — старушка! Смешно!
Проводница нервно прикусывала уголок носового платка, теребила его.
Зрители оживленно толпились перед портретами актеров на стенах, переговаривались, называли фамилии, спектакли, роли.
Раскинулось море широко…—
замурлыкал под нос довольный Скавронский.
Подошел Осокин с Линой, подал руку. Он был завзятым театралом.
— Почему решили в холод ехать? И рабочих привезли! — проурчал Скавронский. Глаза его весело поблескивали из-под нависших бровей. — Мы сами приедем к вам со спектаклями!
— Э, нет, дорогие товарищи! — засмеялся дородный начальник прииска. — Спектакль-то вы привезете, я знаю! А декорации? Я уж решил увидеть все. Да и людям нашим полезно!
— Ну и… как?
— Отличный спектакль! И пьесу я люблю.
Там, там, под сению кулис,
Младые дни мои неслись.
Он помял пиратскую рыжую бородку-жабо:
— Где вы раздобыли такую актрису?
Линочка, с великолепными косами до колен, во все глаза смотрела на режиссера. Она мечтала стать актрисой.
— Ну, а вам как спектакль, красавица вы моя? — обнял ее за плечи Скавронский.
Она вспыхнула.
— Очень хорошо!
— Э, нашли кого спрашивать! — засмеялся Осокин. — Сама не своя! «Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом!»
Скавронский, успокоенный, ушел за кулисы.
…В конце спектакля зрители вызывали участников.
Прожектора ослепляли актеров. Зрители, стоя, дружно хлопали. Из зала кричали: «Сиротину! Сиротину!» Юлинька спряталась за актеров, но Караванов вытащил ее вперед. Зрители увидели смущение Юлиньки, захлопали еще громче. Она сердито глянула на Караванова и поклонилась публике. Но все же ей нравились аплодисменты. После того, что пережито в этот вечер, невозможно забыть театр. Она устала, ослабела, ноги дрожали. Но она была счастлива. Кто же не любит успех?
Актеры на сцене захлопали, вызывая режиссера и художника.
— Скавронского! Полибина! — крикнули Белокофтин и Никита Касаткин.
Скавронский вышел неуклюже, кивнул публике, пожал руки актерам.
Спокойный, элегантный Полибин поклонился с достоинством, снова выдвинул Юлиньку вперед и поцеловал ей руку. Аплодисменты усилились.
Как она любила эти минуты, когда чувствовала, что рассказала людям о жизни что-то хорошее, нужное… И вот пылают огни, гремят аплодисменты, занавес закрывается и вновь открывается! И те, что на сцене, и те, что в зале, слились в одну семью. Это было чудо, и это была ее ежедневная работа.
Между кулисами стоял Вася Долгополов и, приоткрыв рот, смотрел на Юлиньку.
Занавес сомкнулся, в зале стихло.
Теперь зашумели актеры:
— С премьерой вас!
— И вас также!
— С премьерой!
— Спасибо!
Все были дружные, любили друг друга, обнимались, целовались. Даже похорошели. Мелочное забылось, жило только то, что всегда должно жить в человеке, — любовь, теплота, уважение к товарищу. Кто-то целовал Юлиньку, кого-то она целовала, кто-то шептал на ухо: «Молодец!»
Юлинька уходила со сцены последней.
Появился Караванов.
— Поздравляю!
Он сжал ее голову ладонями и поцеловал. Сегодня разрешалось. Юлинька вдруг смутилась — поцелуй получился не такой, как со всеми.
Глаза Караванова захмелели.
— Милая вы моя! — говорил он, целуя руки ее. — Люблю я вас! Я счастлив, что вы живете на земле! Я счастлив, что играл с вами!
— Нет, это я счастлива! — шептала Юлинька. По всему телу, с головы до ног, прокатился жар. — Это я счастливая! Это я счастливая! — все шептала она, не слыша себя. Она испытывала наслаждение оттого, что он рядом, от запаха его табака.