В своем интересе к загробной жизни Вергилий прежде всего этруск. Фрески, покрывающие стены этрусских гробниц VII-V вв. до н. э., превращают их в своеобразные галереи (кое в чем компенсирующие утрату этрусских религиозных книг) с изображением владык подземного мира Лита и Персефнай, с картинами погребальных тризн, сцен жертвоприношений покойным, странствий душ, сопровождаемых демонами смерти в иной мир: по морю – на фантастических животных, по воздуху – на птицах, по суше – пешком, верхом и на повозках. Этрусские представления о загробном мире слились у Вергилия с соответствующими греческими и египетскими, с идеями орфиков и пифагорейцев о бессмертии души и ее очищении в страдании для последующего возвращения в земную жизнь. Непосредственным источником шестой книги «Энеиды» могли стать книги Сивиллы, сделавшиеся достоянием римской религии при этрусском царе Тарквинии Высокомерном[113], и произведения старшего современника Вергилия, знатока мистического учения Нигидия Фигула.
В поэтической разработке сюжета спуска в загробный мир Вергилий имел великих предшественников – безвестного автора поэмы о Гильгамеше и Гомера. И если допустимо сравнивать гениев, то мы можем сказать, что Вергилий не уступил им ни в художественной силе, ни в философской глубине. Но сколь различны побуждения, заставившие проникнуть в мир мертвых восточного и римского героев! Гильгамешем движет жажда обрести бессмертие. Его мучает несправедливость человеческого существования, Эней же спускается в подземный мир, чтобы осмыслить свое место в жизни и выполнить возложенный на него долг.
Жрецы (salii) по античному изображению.
Введя в римскую литературу мистическую струю, до того чуждую ей, Вергилий был не только наследником этрусских традиций, но и глубоко современным поэтом. Римское общество его времени, пережившее не только жесточайшую, но и страшную своей непредсказуемостью гражданскую войну, было напугано ожиданием различного рода перемен и бедствий. В столице появилось множество гадателей и прорицателей – как местных, так и заморских – вавилонских и египетских. Трезво мыслящие римляне повернулись к ним лицом. Провинции же, особенно Палестина, были заполнены «пророками». Однако мистицизм Вергилия глубоко отличен от мистических чаяний порабощенных провинциалов. Поэт, входивший в ближайшее окружение Августа, взял на себя роль пророка великого будущего империи. И он пережил ее как пророк. Его представления о загробной жизни оказались во многом созвучными христианству, и это позволило Данте, выходцу из средневековой Тосканы, автору «Божественной комедии», избрать его своим проводником, сравнив римского поэта с человеком, который, идя во мраке, освещает светильником путь другим.
В роще Гекаты
– Труби высадку! – выкрикнул Эней.
Мизен привычным движением вскинул рог, и в шум гесперийской волны влились призывные звуки. Оживились палубы голосами и топаньем ног. Заскрипели кормила. Корабли один за другим развернулись носами к желтым гесперийским пескам, к зелени рощ, к блеклой синеве отдаленных холмов.
И вот уже кили коснулись берега Кум Эвбейских[114]. Молодежь, по сходням сбежав или пройдя мелководьем на берег, рассыпалась в поисках сучьев, сбитых с деревьев ветрами. Застучали кремни, высекая огонь. И затрещали костры на побережье пустынном. Сев вокруг них, рассуждали троянцы о том, что их больше всего взволновало в то утро, – о бесследно исчезнувшем кормчем, первой из жертв, какую пожелали принять боги неведомой этой страны, и о причине их гнева.
Между тем Эней, сопровождаемый Ахатом, входил в священную рощу Гекаты. Прорезая ее, тропинка вела к дому из рубленых бревен, возносившему златоверхую кровлю Аполлонова храма. Поднявшись по дощатым ступеням, оказались троянцы у двери, обшитой листами из меди. На ней искусный мастер изобразил ряд удивительных сцен[115].
– Вот Минотавр[116], – первым воскликнул Ахат. – Какой яростью дышит эта бычья морда!
– Рядом с чудовищем, – добавил Эней, – бесспорно, Пасифая, чья преступная страсть к быку Посейдона опозорила Крит и владыку Миноса. Кажется, царь изображен на правой створке, у кораблей.
– Но как в этой глуши стало известно о критском позоре?
– Простому смертному, даже посвященному в критскую тайну, не удалось бы поведать о ней с таким мастерством, – сказал прародитель. – Не иначе это работа строителя лабиринта афинянина Дедала. Чтобы уйти из критского плена, он, дерзновенный, рискнул подняться в небо на крыльях и держал небывалый путь, сообразуясь с сиянием Медведицы[117].
– А почему он не изобразил полет и падение Икара, рванувшегося к Гелиосу?! – воскликнул Ахат. – Эта сцена сюда словно просится. Видишь – солнечный диск?
– Нелегко пережить такую утрату, – молвил Эней. – Горе победило искусство. Но посмотри, видишь, на этих воротах изображена смерть Андрогея[118] и рядом наказание Кекропид за то, что они отдавали в жертву Миносу детей.
Дверь внезапно распахнулась, и троянцам предстала старуха в белом одеянии жрицы. Седые космы, обрамлявшие худое сморщенное лицо, имели желтоватый оттенок, как у людей, перешагнувших данный им богами рубеж, но глаза были ясны, как у младенца.
– Да, Эней, – проговорила она, – ты не ошибся. Дедал здесь побывал и принес свои крылья, спасшие и ставшие причиной беды, в дар Аполлону. Теперь же пришло время твое. Жертвы твоей бог ожидает.
– Но откуда тебе известно мое имя? – спросил Эней.
– Я Сивилла[119], – молвила жрица. – Бог ждет. Пошли своего провожатого за семью быками и столькими же коровами. А сам следуй за мной.
Пещера Сивиллы
Ты старше всех, и все, что было,
Застыло в памяти твоей.
Но кто же ты сама, Сивилла,
Среди живущих? Тень теней?
Ты вся на грани невозможной
Понятий «умереть» и «жить»,
И ни один еще художник
Тебя не смог изобразить.
К небу поднимался удушливый дым сжигаемых жертв. Залив алтари маслом, Эней подошел к холму, изрешеченному узкими отверстиями наподобие флейты. Жрица стояла у входа в пещеру. Взгляд ее блуждал. Седые космы разметаны, словно вихрем. Внезапно из уст ее вырвался вопль:
– Время судьбу вопрошать! Бог! Бог!
Ахат и другие троянцы, сопровождавшие Энея, в ужасе повалились на землю.
– Не медли! Не медли, троянец. Без молитвы твоей порог мне не перейти! – выкрикивала Сивилла, ударяя себя в грудь.
– Феб! – произнес Эней твердо. – Всегда ты был ревнителем Трои, направляя оружье ее против ахейцев. Ты вел нас, беглецов, за ускользающим берегом Гесперии. Пусть же злая судьба нас оставит в покое. Пусть на нас снизойдет снисхождение богов и богинь. И тебя, пророчица-дева, я умоляю, дай нам осесть на дружеских землях. Пусть я стану царем, как мне судьба обещала, чтобы я мог поселить бесприютных пенатов. Тебе я, Аполлон, обещаю храм воздвигнуть высокий[120]. Тебе, Геката, на перепутье дорог поставлю я алтари[121]. В царстве моем и тебя, Сивилла, ожидает высокое место. Под охраной мужей, в тайны богов посвященных[122], будут храниться книги вещих твоих предсказаний. Но не раскрывай их теперь, чтоб не смешались листы, не стали игрищем ветра. Сама вещай, умоляю!