Элла все так же лежит на спине, заложив руки под голову. Она успокоилась, только дыхание у нее еще прерывистое. Даже в полумраке видно, как горит ее левая щека.
— Сколько у меня забот, и все из-за тебя, — тихо, укоризненно говорит мать. — Голова из-за тебя поседела.
— Ты, мама, всегда как по Библии читаешь… — говорит Элла тихим, но твердым, уверенным голосом. Волнение ее почти улеглось.
— Как по Библии? — восклицает мать, потом задумывается и приходит, видимо, к выводу, что дочь права. — Пусть так. О господе всегда следует думать. А ты, дочка, забыла его.
Элла ищет глазами распятие на стене, но лежа не может его увидеть. Она пожимает плечами.
— Тебе кажется, что я причиняю вам такие же заботы, как сыновья Иакова своему отцу, что по моей вине у тебя седые волосы…
Энергичным движением руки госпожа Мейер прерывает дочь:
— Грех, дочка, так говорить! Я ведь этого не сказала. Послушаешь тебя — и кажется, что тебе все безразлично… — Несколько минут она сосредоточенно думает. Заметно, как лицо ее сереет от невысказанных, гнетущих, мучительных, а может быть, самой неясных мыслей.
— Я не говорю, что ты плохая, что все делаешь назло… Но у тебя дурной характер: с детства ты делаешь все по-своему… все по-своему. У каждого человека есть отец и мать, есть страх божий, а у тебя… — Она опять замолкает, словно боясь сказать лишнее. — С самого твоего детства мы с отцом в вечной тревоге за тебя. Ты слушаешь, делаешь, что приказывают, но чувствуется, что сама думаешь иначе… всегда думаешь иначе. Вот и когда Зоммер тебя посватал. Все понимали, что лучшего мужа тебе не найти. А ты — стоишь и усмехаешься, будто речь идет о другом человеке, будто самой тебе вовсе и дела нет до того шага, от которого зависит счастье либо несчастье всей жизни.
— А зачем мне было думать? — неожиданно говорит Элла. Она как будто издевается над собой. — Я ведь все равно не могла изменить ваше решение.
— Но разве мы это делали ради себя?! Разве сама ты не понимаешь, что все делалось для твоего счастья? И даже если что-нибудь вышло не так, то ведь у тебя есть отец, мать, вырастившие тебя, к ним ты всегда могла прийти со своим горем. Но ты — как истукан, камень… ты как чужая. И венчаться шла тихая, бледная, многие поговаривали, что мы тебя силой выдали… И потом… когда хоронили Натыню… У нас сердце разрывалось на части, Зоммер был как помешанный, только ты была спокойна… Отец уверяет, что видел, как ты улыбалась… И вот теперь опять Зоммер рассказывает… ты бросила вещи Натыни в сундук. Ты, наверно, никогда не любила своего ребенка.
— Ошибаешься, мама. Я его любила.
— Но как же можно забыть! Разве мать может забыть своего ребенка? Ну, объясни, говори же.
— О чем? Об этих тряпках?
— Нет… да и о них и обо всем. Я уже давно заметила: ты что-то скрываешь от нас. Между нами выросла пропасть — с каждым днем она становится все шире. Скоро мы с отцом уже не сможем приезжать сюда…
Элла решительно приподнимает голову с подушки, потом снова опускает.
— Лучше, мама, не спрашивай.
— Нет, ты расскажи. Все расскажи, ничего не утаивай.
— Хорошо. — Лицо Эллы снова принимает холодное и решительное выражение. — Придвинься поближе, еще… вот так…
Мать придвигается. Ее болезненное лицо выражает страдание, но она старается овладеть собой. Тяжелая холодная рука гладит темные мягкие волосы дочери. Элла понимает, как много любви в этой материнской ласке.
И тогда она начинает говорить тихим, но ровным голосом. Говорит короткими, размеренными, связными фразами, как будто уже давно подготовилась. За годы замужества у нее было достаточно времени продумать все это сто раз. Вначале Элла вспоминает один-два случая из детства, свои душевные переживания. Но чем дальше она рассказывает, тем шире становится тема ее рассказа, тем больше она углубляется в свои и чужие чувства, взгляды, убеждения… Все события своей жизни перебирает, перекапывает она до самого дна, как перекапывают землю, перед тем как посадить в нее молодые саженцы.
Но саженцев этих мать не замечает… Она чувствует другое: с каждый словом дочь становится все более чужой, далекой. Элла совсем съежилась на кровати и не шевелится, — только ее большие потускневшие глаза с отчаянием, как бы в поисках помощи, блуждают по комнате. На комоде в круге света, отбрасываемом лампой, стоит красная бархатная рамочка с фотографией Эллы. Застенчивая девочка в белом, сшитом к конфирмации платье, с книгой псалмов в руках. Такой, как на фотографии, она навек осталась в сердце матери. А теперь в ушах ее звучит чужой голос. Все, что они считали неприкосновенным, нерушимым, священным, осквернено, растоптано, разрушено… Мир, который раскрывает перед ней Элла, чужд ей. Чужд и враждебен… Черная пропасть между матерью и дочерью становится все шире…
Неожиданно Элла замолкает. Многое можно еще сказать, но к чему? Застывшей, холодной, как лед, кажется Элле рука матери. Она невольно отворачивается. Рука матери соскальзывает с ее головы на кровать. К чему говорить? Мать поняла, слышала — ведь все было сказано ясно, недвусмысленно, но потускневшие глаза, сгорбленная фигура выражали один вопрос: но почему же? Почему? А разве Элла сама может ответить на этот вопрос?..
Мать вздрагивает и отодвигается. Крупные горячие слезы медленно текут по ее щекам, падают на колени.
Дверь из гостиной отворяется. Мелкими шажками, покашливая, входит отец. За ним Зоммер. Пройдясь взад и вперед по комнате, Мейер приближается к Элле, наклоняется, осторожно берет ее за руку.
— Гм… жара нет. Пульс нормальный… — Он отпускает руку дочери и отходит от кровати.
Элла усмехается. Все трое ежатся, словно чем-то неприятно задетые. Мать втихомолку вытирает слезу.
— Вы считаете меня больной? — Элла быстро приподнимается и садится на кровати, облокотившись на подушки.
— Ну, что ты, — зачем же больной… — Отец принужденно смеется. — Знаешь что? Поедем кататься?
— Что? — не расслышав, переспрашивает Элла.
— Поедем кататься — все вчетвером. Велим запрячь и вашу лошадь. По двое в санях, и — поехали…
— Что это за катанье ночью?
— О, теперь ночи светлые. Теперь ночью приятней, чем днем… И заодно завернем к лесничему.
— Опять! — Гримаса отвращения появляется на лице Эллы, — Оставьте меня наконец в покое с вашим лесничим!
— Нет, детка, так нельзя… — Постепенно голос отца становится уверенней и строже. — Лесничий — уполномоченный господина барона, и все мы от него зависим. Ссориться с лесничим опасно: он не простит! Да еще такое оскорбление! Детка, детка, разве можно быть такой невежливой!
— Н-ну… Он еще не того заслуживает, — цедит Элла сквозь зубы.
Зоммер вздрагивает, словно ужаленный. Мейер делает вид, что не слышал.
— Ну, хорошо, в таком случае поедем просто так, покатаемся… — угодливо продолжает он. — Чудесная погода сегодня… Дорога гладкая, как полотно…
В комнате воцаряется молчание. Все ждут, что скажет Элла. Но она молчит.
— Ах… — тяжко вздыхает мать. — Разве она послушается. Что мы для нее!
— Тише, жена, помолчи! — обрывает ее Мейер. — Что ж, Элла, поедем?
Молчание. Потом Элла, словно разбуженная, подымается.
— Поедем.
Слышится громкий вздох облегчения. Кто вздыхает — неизвестно.
Через полчаса Элла стоит в кабинете, готовая к выезду. На ней длинная теплая шуба, на голове шерстяной платок, на руках теплые рукавички. Одеться ей помог муж. Отойдя в сторону, он смотрит на нее. Мать еще хлопочет вокруг дочери, завязывает платок, натягивает рукавички. Элле все это безразлично: пусть… она стоит и бездумно смотрит на пустой шкаф.
Мать перехватывает ее взгляд.
— Завтра положи все на место… — шепчет она. — Хорошо?
— Да, — машинально отвечает Элла.
В глазах матери вспыхивает огонек надежды — заблудшую дочь еще можно спасти.
Перед домом неторопливо бьют копытами лошади Мейера и аптекаря, запряженные в двое саней. Садятся так: в одни сани — мужчины, в другие — обе женщины. Трогаются. Копыта лошадей гулко стучат по замерзшей дороге. Снег слегка поскрипывает под гладкими полозьями.