Галя рыдала безутешно. Одетый Марк, сидя в кресле, встревоженно крутил головой, пытаясь понять причину ее плача. Фима молча подошел к нему, погладил по плечу, потом обнял друга.
— Фима, — промычал Марк, прижимаясь лицом к его животу.
— Видите, уже узнает! — с фальшивой бодростью воскликнул Арсенин.
— Фима! Фима!.. — стонал Марк, и мелкие слезы бежали по его чисто выбритым щекам…
Давид стиснул зубы, отворачиваясь. Вышел в коридор. Глубоко вдохнул воздух, насыщенный коммунальными запахами, и замер, разом побелев, выпучив глаза.
— Дышите?.. — Арсенин вышел следом. — Молодец. Приступы были?
Гоцман хмуро покачал головой, с присвистом выдохнул.
— А Марк… он кто? — решился на вопрос военврач.
Давид снова вздохнул:
— Летчик… военный летчик. Мне до войны помогал. Если б не он, вообще вряд ли я… В общем, брат мне. Потом война, бомбил на Пе-8.
— Это тяжелый, четырехмоторный?..
— Да… Вернулся после демобилизации и к нам… А почти год назад нарвался неудачно на двух… уродов. — Гоцман скрипнул зубами. — Залетных, конечно, местные бы в жисть Марка не тронули. Кастетом в висок… Вот и все дела. — Он снова тяжело выдохнул. — Галю жалко.
— Жалко, — кивнул Арсенин. — Но… в истории медицины всякое бывало, поверьте. В Москву бы его…
Гоцман и Фима медленно шли по улице, стараясь держаться в тени. В прямом смысле, чтобы не окочуриться от жары. От разогретых за день домов веяло жаром, как от печки. Акации и каштаны понуро опустили ветви. Пацаны, подфутболившие высоко в воздух тряпичный мяч, кричали «Штандер!» без всякого воодушевления. А из причалившего к остановке троллейбуса пахнуло таким крепким запахом пота, нагретого металла и резины, что они невольно отпрянули от распахнувшихся перед ними дверей.
— Следующая — Льва Толстого! — рявкнула в недрах троллейбуса кондукторша и тут же перешла на фальцет: — Обилечиваемся, граждане!.. Бодрей, бодрей даем на билеты… Арон Ефимович, шо вы мне суете ваши обрызганные кровью три рубля? Как я вам буду рожать сдачу?!
— Никто за Эву Радзакиса раньше не слышал. — Фима проводил взглядом ушедший троллейбус. — Квартирная хозяйка говорит, был тихий. Пришел, поспал, ушел. Женщин не водил… — Он сделал эффектную паузу. — Но какую-никакую зацепку я нашел.
Фима обиженно подождал, пока Гоцман, остановившись у деревянной кадки, зачерпнет пригоршней воду, плеснет на лицо, отфыркается. Тот помахал рукой: продолжай, мол. Достал из кармана платок и утерся. Вода была теплой, как в управленческом графине. Гоцмана даже передернуло от этого сравнения.
Мимо прошла молодая женщина, ведшая за руку пятилетнюю девочку. Мать и дочка наперебой смеялись. Давид со вздохом отвел глаза.
— Ну не тяни, рассказывай, — пробурчал он.
Но Фима внезапно тяжело, лающе раскашлялся. Лицо его покраснело, он судорожно задергал руками.
— Шо такое? — всполошился Давид. — Худо?..
— Не… — замотал головой Фима, с трудом справившись с кашлем. — Катакомбы вспомнились… От же ж дернул меня тогда черт противогаз не надеть!.. — Он с минуту постоял, приводя в порядок дыхание. — Ну так вот, за Эву… Квартирная хозяйка вспомнила, шо он пару раз одевался, как на танцы, и брал с собой сверток. Квадратный. — Фима показал руками размеры свертка.
— Пластинки? — догадался Гоцман.
— Во-во… В комнате у Эвы — целый ящик трофейных пластинок. Я и подумал — шо можно сделать с пластинками в Одессе? Уж конечно, не гулять с ними в обнимку по Итальянскому бульвару… Менять или продавать. А кто у нас за пластинки дает лучшую цену? Рудик Карузо… — Фима показал на вывеску задрипанного кинотеатрика, перед которой они как раз остановились. На афише значилось: «Судьба солдата в Америке». — Он тут перед сеансами лабает.
Судя по сонной физиономии буфетчицы и унылого вида немолодой кудрявой брюнетке, изображавшей из себя певицу, ресторан (такое гордое название носил буфет при кинотеатре) не пользовался особой популярностью у населения. На крошечной эстрадке с трудом умещался такой же маленький оркестрик — несколько парней в красных пиджаках и черных брючках. Аккомпанируя брюнетке, они исполняли нестройную фантазию, в которой эрудированный меломан смог бы при желании угадать романс «Все, что было» из репертуара Петра Лещенко.
— Слушай, Дава, как же ж она калечит прекрасную песню, — со страстным негодованием прошептал Фима на ухо Гоцману. — Я помню, как ее Лещенко пел в мае сорок второго в драмтеатре на Греческой… Так зал рыдал, хоть он в начале по приказу румынов пел по-румынски!.. Вон Рудик, на саксе наяривает, — резко перешел он на деловой тон, нарвавшись на неодобрительный взгляд Давида, и помахал саксофонисту: давай к нам, дело есть!
Музыкант, не отрываясь от своей надраенной заграничной дудки, только слегка кивнул, как и полагалось служителю муз при исполнении.
Певица, расценив жест Фимы по-своему, возмущенно и в то же время заинтересованно тряхнула темными кудряшками. И перешла на припев:
Все, что было, все, что мило,
Все давным-давно уплыло,
Истомились лаской губы,
И измучилась душа.
Все, что тлело, что горело,
То давным-давно истлело,
Только ты, моя гитара,
Прежним звоном хороша!
Минуты через три Рудик подсел к друзьям. Был он щуплым, суетливым, с пижонской бороденкой, а его роскошный красный пиджак и зауженные брючки вблизи производили довольно жалкое впечатление.
— Раечка, — крикнул он сонной буфетчице, — я ж не хочу теплого пива, ты меня нормально услышала?.. Сделай, рыба моя!
Буфетчица скривилась, но тем не менее вышла. Через минуту на столике перед саксофонистом появилась запотевшая янтарная кружка.
— Рудик, — доверительно обратился к нему Фима, искренне стараясь не смотреть на пиво. — От тебя сейчас, может, зависит судьба Одессы… Да ты пей, пей, шоб ты был здоров. Шо ты скажешь нам за Эву Радзакиса?
— Уже сидит? — деловито произнес Рудик, окуная в пиво бороденку.
— Пока шо нет, — честно ответил Фима.
— Поймаете — убейте! — кровожадно сказал саксофонист, со стуком ставя кружку на столик. — Будете убивать — не забудьте позвать меня… И не цацкайтесь, наплюйте ему в рот!
— А шо не поделили? — лениво осведомился Гоцман.
— «Шо не поделили»! — возмущенно передразнил музыкант. — Да он же меня зарезал! У мене лучшая коллекция пластинок, за то известно всей Одессе…
Рудик неожиданно запнулся и выжидательно уставился на визитеров. Поняв, что от них требуется, те поспешно закивали — верим, верим, ты только не нервничай!.. Успокоенно вздохнув и взбодрившись глотком пива, Рудик продолжил рассказ:
— …Таки пришлендал этот поц. А у него в кульке трофейные пластинки. Шика-арные!.. — Рудик даже глаза прикрыл. — Гари Рой! Рэй Нобл! Генри Холл!.. — Приоткрыв глаза, он с сожалением убедился, что эти имена мало что говорят Фиме с Гоцманом. — Я их прослушал. Аж танцы остановил на полчаса. Меня чуть не уволили. В Одессе ж в музыке понимают я, Столярский и еще полторы головы. Остальные ж думают, что лучше Лени Вайсбейна нету. То есть только Утесов, Лещенко, ну и немножечко Бах…
— За Баха ближе к ночи, — перебил Гоцман, — ты за Эву.
— Так этот Эва назавтра притаранил те пластинки снова, — напористо подхватил Рудик. — Я был в замоте. Взглянул на этикетки и выдал свои взамен. А там же были Дюк Эллингтон! Глен Миллер!.. Орлеанский, учтите, диксиленд!.. Мне за Миллера мотоцикл, между прочим, давали, «цюндапп», без переднего колеса, Лещенко фирмы «Беллакорд» и пять царских золотых десяток в придачу!.. А Эллингтона человек из Венгрии вез, рискуя жизнью…
— Еще ближе к Эве, — попросил Гоцман.
— А куда ближе?! — взъерошил мокрую от пива бороду саксофонист. — Эва переклеил этикетки на диски с немецкими маршами! Это надо так?! Теперь их только выбрасывать!..