Если Вильно (по-литовски Вильнюс) со своими старыми костелами, церквами, средневековыми улочками, с целыми кварталами старины, буквально дышал историей, то этого сказать о Каунасе было нельзя. Хотя это и была столица буржуазной Литвы, но от нее попахивало провинцией, несмотря на попытки приукрасить город: новая архитектура Корбюзье (Политехнический институт), современная башня-костел, новые здания с фигурами или головами древних литовских воинов. Интересным показался музей под открытым небом у Политехнического института — коллекция деревянных крестов с дорог, кладбищ, часовень. В некоторых из них было что-то от язычества — так мало они походили на простой крест[26]. На окраинах — казармы и форты еще царских времен — Ковно (русское название города) был пограничной крепостью. Зато Неман здесь был широким, не то, что у Щорсов.
В Каунасе мы оделись в военную форму, добротные гимнастерки из импортной диагонали, почему-то черные шинели, сапоги. Долго возились с погонами, прилаживая их, пришивая лычки в соответствии со званиями. Еще до войны в полковой школе я получил звание сержанта и поэтому вырезал себе три красных полоски. «А ты, может быть, старший сержант?» — спросил Василий Иванович. «Нет, просто сержант». — «А ты вспомни, может быть, старший», — почему-то настаивал он. Но я так и остался сержантом.
Напротив через улицу помещался госпиталь. В окна мы перемигивались с сестрами. Когда в госпитале вывали концерты, ходили туда. В разговорах с сестрами поражало отношение к тем, кто был в оккупации — это люди с сильно подмоченной репутацией, и им нельзя доверять. Может быть, думал я, это только нам говорят (из-за нашей добротной одежды и жизни не в казарме нас принимали за «крючков», как выразилась одна из сестер). Но потом я с горечью увидел что это практически общее мнение о людях, побывавших «под немцами». У многих оно держится и по сей день.
Иногда по городу проходили длинные колонны солдат, часто с песнями. На меня особенно сильное впечатление производила песня «Идет война народная», раскатисто разливавшаяся в осенней мгле. Не столько слова, сколько мелодия, выражала ту страшную и героическую эпоху.
Однажды мы всей группой пошли фотографироваться, и эту карточку я послал Еленке, с которой начал переписываться. Еленка поступила в архитектурный институт и жила у своей тетки, а моей двоюродной сестры, — Кати Перцовой — муж которой пропал без вести на фронте. В одном из писем Катя написала мне, что Еленочка пользуется успехом у молодых людей. Почему-то это меня кольнуло. Почему — сам не знаю. Ведь, кроме чувства благодарности за поддержку в тяжелую минуту, я других чувств к ней не испытывал. Хотя наши семьи были всегда очень близки, я по-настоящему познакомился с семьей двоюродного брата Владимира Голицына — Еленка была старшей из его детей — летом 1939 года, когда остатки нашей семьи вернулись из Средней Азии, из Андижана. Голицыны жили под Москвой, в Дмитрове, и я, поступавший тогда в МГУ, часто бывал у них и Еленку хорошо помнил. Это была тихая, не то девочка, не то барышня, пятнадцати лет, ходившая в музыкальную школу с черной папкой на длинных шнурках. Когда после первого знакомства меня спросила тетя Машенька Бобринская о Еленке, я ответил: «Да так, ничего, только нос длинный». Моим ответом тетка очень огорчилась. Уже ближе к осени мы втроем — Еленка, ее подруга и родственница Сонька Раевская и я — очень весело проводили время на Сельскохозяйственной выставке. И это, пожалуй, из-за более разбитной и веселой Соньки. Проездом в Талдом к своим, я всегда заезжал в уютный, гостеприимный и такой родной дом Голицыных. Дом этот производил впечатление полной чаши и сердечных, внутренне содержательных отношений. Все мне в нем нравилось: и сам хозяин с его неистощимым остроумием, и хозяйка, Елена Петровна, веселая, привлекательная, замечательно певшая под гитару, и старики — дядя Миша, брат матери, и тетя Анночка — духовный центр семьи, и очень симпатичные мальчишки; немного с хитринкой Мишка и более простодушный Ларюшка — сверстники моих братьев. Позже, когда меня взяли в армию, я часто думал об этом доме. Он тянул меня к себе невидимыми нитями, почти наравне с моим домом, но тогда Еленка в этом притяжении особой, заметной роли не играла.
Шли довольно однообразные дни. Мы слушали сводки с фронтов, отмечая по карте продвижение наших войск, читали в газетах статьи Эренбурга, ходили в кино, несли дежурство в помещении, где жили, обслуживали по мелочам начальство. Однажды я разговорился с Иваном Петровичем, помощником Смирнова, о сброшенных к нам в отряд немцах, сказал, что их довольно небрежно снарядили, упомянул о чемоданах с английским клеймом, перстне вместо обручального кольца. «А где я ей обручальное кольцо в Москве возьму?» — проговорил Иван Петрович. Разговоры о разведке со мной больше не вели. Лишь однажды Василий Иванович привел фотографа, который меня сфотографировал, по-видимому, для документа в личное дело.
Как-то раз с партизаном Селиным, который был у нас за старшину, мы зашли на городскую толкучку, не зная, что военным было это запрещено. Я был в шинели, Селин в пальто. Меня задержал комендантский патруль и в группе таких же жертв отправил в комендатуру. Среди задержанных было несколько санитарок из госпиталя на колесах с соседних путей и выглядели они комично: коротенькие, толстогрудые в кургузых шинелях и обмотках. Я попросил старшего из комецдантского патруля не срамить Красную Армию и разрешить мне идти в комендатуру вне этой публики. Тот понял и разрешил. Комендант, знакомый с нашим начальством, без звука отпустил меня, и я избежал положенной в виде наказания строевой муштры на плацу. Еще до этого случая я иногда ходил в Понемуне к ребятам так и не улетевшей группы. После переправы на лодке через Неман — мост здесь был взорван — надо было долго идти вдоль железной ограды военного городка, за которой я нередко видел солдат, пилящих огромные пни. Тогда я никак не думал, что очень скоро буду так же пилить здесь эти пни. А получилось это просто. Пятого декабря 1944 года Иван Петрович сказал, что пришло распоряжение отправить меня в действующую армию. Он вручил мне заклеенный голубой конверт с документами, справку, что такое-то время я был в партизанском отряде №14, действовавшем от в/ч 38729, триста рублей и на прощанье сказал, что, если попаду в пехоту, то чтоб просился в разведку: там жить можно. Да еще добавил: «Говори, что фильтрацию прошел здесь». Я не стал спрашивать, что такое «фильтрация». По-видимому, она и была причиной столь долгой задержки при в/ ч № 38729. У меня хранились две золотые пятерки царской чеканки, подаренные еще в Щорсах панной Леонтинной за то, что я помог ей отдать в починку старомодные ботинки. В Вильно через Дубицких я их продал и теперь перед отправкой на фронт, послал деньги для младшего брата Готьки, который после лесной школы жил у двоюродной сестры Машеньки Веселовской. Теперь уже оба моих брата, Владимир и Сергей, были на фронте.
Итак, я распрощался с ребятами и направился в ту самую комендатуру, куда несколько дней назад попал с каунасской толкучки. В тот же день я уже был в 202 фронтовом запасном полку, среди тех самых солдат, которых неоднократно видел, проходя мимо ограды. Кончилась моя вольготная жизнь, давно я не был на казарменном положении.
ЧАСТЬ IV
Глава 1. ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ ВОЙНЫ
Пятое декабря — день Сталинской Конституции. По этому случаю в полку на обед дали по сто граммов водки и консервированной американской колбасы. В будни же кормили плоховато: жиденькие супы из капустных листьев и водянистое картофельное пюре с куском селедки. Все это в самодельных мисках, изготовленных из тех же американских консервных банок. В полку даже имелась небольшая жестяная мастерская, где изготавливались не только эти миски, но и звездочки на шапки новому пополнению.
В казармах двух— и даже трехъярусные нары. Во взвод куда меня направили, стало прибывать все больше и больше бывших партизан и десантников. Одно время Меня начал вызывать некий лейтенант рассказывать автобиографию — по-видимому, фильтрация № 2. Из тех времен запомнился малоприятный пожилой интеллигентный солдат, который все заговаривал со мной о Восточной Пруссии и особенно о Кенигсберге. Эти разговоры я не поддерживал. Водили нас на занятия, наряды на кухню и пилить дрова у того самого решетчатого забора. Иногда нам разрешали выходить в город. В первый такой поход я зашел к своим партизанам. Они были еще на месте, мне не завидовали. В следующее увольнение я их уже не нашел и больше никогда не видел.