Расскажу, как это получилось. До меня фельдшером (а точнее операционной сестрой» — в обычных хирургических отделениях при операционных состоит сестра, ведающая всем хозяйством, готовящая инструмент к операции, стерильный материал, подающая все это во время операции) был упоминавшийся Тенгиз Залдастанишвили. В то время начальником санчасти лаготделения был доктор Нефедов, супруг тети Лошади. Это был еще молодой человек небольшого роста — последнее особенно бросалось в глаза рядом с его громоздкой половиной — да к тому же недалекий, мелочный и недобрый. Обходя лазарет, он придрался к Тенгизу, почему он спит в комнате при хирургическом отделении. Тенгиз отказался перебраться в общую комнату обслуги, говоря, что должен быть при операционной на случай срочного больного. Состоялся крупный разговор, не «по чину» для заключенного, и Тенгиз угодил в БУР, а меня перевели на его место.
Нефедов, чтобы еще больше уязвить строптивого, приказал при нем особенно скрупулезно принимать имущество. Я этого делать не стал, а просто попросил Тенгиза показать, где что лежит, какие ключи от чего. Связку этих ключей я положил к себе в карман. Перед отправкой в БУР Тенгиз передал Кузьмуку бессменному санитару отделения на хранение маленькие наручные часы — вещь редчайшую в лагере и, следовательно, знак особого положения. Откуда они были у Тенгиза — не знаю.
С Кузьмуком у меня установились хорошие отношения. Это был тихий человек из Западной Украины. После перенесенной им операции его так и оставили при хирургическом отделении, при операционной. Спал он тут же в коридорчике запасного выхода. Здесь же находился его нехитрый уборочный инвентарь, маленький столик — кусок широкой доски на двух столбиках — и узкий топчан. Однажды — это было на Рождество — я увидел на этом столике в кружке еловую ветку, длиной не больше ладони, с зажженной свечкой, а на топчане — уткнувшегося лицом в подушку, спящего Кузьмука. Эта скромность и даже убогость являли собой какой-то высший знак духовности.
Мне вспоминаются и другие подобные свидетельства стремления высокого духа к непреходящим ценностям. Вот одно из них там же в Джезгазгане. Мы работали на карьере у 43 шахты, а за проволокой, метрах в пятидесяти от нас два бульдозера укрепляли насыпь железнодорожной ветки. Но вот бульдозеры остановились, из кабин вылезли два еще молодых казаха, достали из-под сиденьев коврики, расстелили на земле, встали на колени и начали молча молиться. Моторы тракторов работали, мощный паровоз тянул состав с рудой, гудел вентилятор на соседней шахте, гнавший воздух под землю — а эти двое, как тысячу лет назад молились Аллаху[43].
Глава 9. ХИРУРГИЧЕСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
В хирургическом отделении для меня начался еще один период лагерной жизни. «Лагерным» его можно назвать только потому, что я был в лагере. У меня появилась работа, которая мне очень нравилась — участие в операциях, участие самое непосредственное: я не только подавал инструменты, но и ассистировал хирургу. Операции были самые разнообразные — аппендициты, грыжи, травмы вплоть до самых тяжелых. Подготовка к операциям, обходы с врачем, перевязки оперированных, разборы интересных больных, которые систематически делались врачами лазарета — это была жизнь, полная постоянного учения.
Когда бывало затишье в работе, я занимался медицинским самообразованием, читал и конспектировал медицинские книги и учебники. В перерывах — игра в волейбол, моцион вокруг лазаретных бараков. День я как раз начинал с такого моциона, затем душ (!) — это не то, что в первые годы, когда воды для питья не хватало. Хороший завтрак, обед тихий час (если позволяли обстоятельства), свободное время. Вряд ли кто в лагере жил так, как я. Правда, бывали и бессонные ночи, и дежурства, и целый день работы. Но все это не так уж часто. Добавлю, что спать я стал не в общей комнате, а при хирургическом отделении, и никаких замечаний по этому поводу мне не делалось.
Первый рабочий день в новом качестве мне хорошо запомнился. Утром из третьего лагпункта на носилках принесли бригадира Виктора Котова с проломленной молотком головой. Это был акт не политического, а, скорее, экономического террора. Виктор принадлежал к партии «шанхайцев» (репатриантов из Китая), лидеры которой занимали много важных постов. За эти посты с ними «воевали» западные украинцы. Они-то и хотели убрать Котова с ценного поста — бригадира привилегированной механической бригады. Его ударили молотком в висок, когда он спал в секции, где в тот момент никого не было. К нам он прибыл в очень возбужденном состоянии. Это был крупный здоровяк с правильными чертами лица, можно сказать, красавец-мужчина. Его никак не удавалось положить на операционный стол. Наконец уговорили сделать укол «глюкозы» (вливание глюкозы очень ценилось всеми в лагере) и дали внутривенный наркоз. Виктор засопел и повалился на бок. Из раны на виске вытаскивали кусочки костей, волосы, все это с веществом мозга, которого удалили примерно десертную ложку. Затем зашили. Много дней после операции Виктор был в тяжелом состоянии, но выздоровел. Для него начальство разрешило выписывать все необходимые лекарства. Лагерное начальство его ценило. Вряд ли это было знаком признания стукаческих заслуг. Ценили его не опер и не ГБ, а именно начальник лаготделения как лучшего бригадира.
В лазарете Виктор пробыл долго, потом его выписали, но полного выздоровления не было — появились припадки эпилепсии как последствие травмы мозга. И еще одна особенность — у Виктора исчезла музыкальная память. Он забыл все мелодии, какие помнил.
Нередко привозили шахтеров, попавших под обвал или под вагонетку. Так, к нам попал эстонец Пэрри, с которым я приехал в Джезказган в одном вагонзаке. У него был перелом позвоночника и паралич нижней части туловища. Пэрри не мог самостоятельно опорожнять прямую кишку, и Пецольд собственноручно показывал мне, как это надо делать. Этого спокойного рассудительного эстонца было очень жаль. Видно было, что это хороший, порядочный человек. Привезли украинца с раздробленным тазом. Бедняга все просил укол, затем затих и так и скончался, несмотря на все наши ухищрения его спасти.
Вот молодой латыш на носилках — странно было видеть, как одна нога лежала нормально, носком вверх, другая — носком вниз. Ногу ампутировали. Делал это второй хирург латыш Векманис, бывший военный хирург. Ампутировал он артистически: одним кольцевым движением руки рассек всю огромную массу мышц бедра, сдвинул их повыше, оголив кость, оттянув нерв, перерезал его, перевязал крупные сосуды, перепилил кость и зашил культю. Все это было сделано молниеносно. (Замечу, что набор ампутационных ножей хранился в сейфе в кабинете начальницы: как-никак самое настоящее холодное оружие. Перед операцией их надо было брать, а потом тут же сдавать.) Ампутированную ногу, вернее, ступню, я потом вываривал в стерилизаторе, чтобы сделать препарат скелета стопы, где много костей, образующих свод, суставы. По совету Пецольда я понемногу собирал подобные экспонаты. Один из таких экспонатов принес Вадим Попов. Это был череп заключенного. Расширяли территорию одной из шахт за счет бывшего кладбища заключенных. Оттуда и череп. Я помню это кладбище — поле нестройных, исчезающих холмиков, редко где со столбиком.
Однажды привезли человека с большим ожогом. Это был очень хороший мастеровой, западный белорус Мишкевич. Он работал в промасленном комбинезоне, когда рядом взорвалась паяльная лампа. Его обдало бензином, и комбинезон вспыхнул. Привезли его голым в кирзовых сапогах. Когда их сняли, на щиколотках оставались обгоревшие манжеты комбинезона. Вся правая половина тела, лица, правая рука были в пузырях. Местами кожа висела, как лохмотья. Выздоравливал он долго и тяжело и, что называется, заживо гнил, лежал на постели, на клеенке, голый и мок. Мы опускали его в ванну с марганцовкой и осторожно смывали гной и струпья. Постепенно стал выздоравливать, и правую руку в локте начал стягивать рубец. Это особенно беспокоило Мишкевича, хорошего мастера. Ему посоветовали все время носить в руке груз — наволочку с песком. За день рука выпрямлялась, а за ночь ее вновь стягивал рубец.