Я долго перелистывал этот справочник. Нашел там всех Голицыных (моя мать Голицына) и, в свою очередь, спросил дядю, откуда все это известно. Все оказалось довольно просто. Некто Василий Сергеевич Арсеньев, которого я помнил еще по Москве — в 1933 году он уехал за границу, — только тем и живет, что пишет родословные русских дворян для Альманаха. Позже я с ним встретился, и он стал сразу спрашивать меня, кто родился, кто умер, женился и тому подобное. Добавлю, что В. С. Арсеньев — крупный историк, специалист по генеалогии не только русского дворянства. У дяди было два варианта моего дальнейшего помещения: к знакомому богатому крестьянину под Каунасом или в имение к тому самому дяде Поле, о котором я говорил сестре в госпитале. Я был настолько ошеломлен фантастикой происшедшего, что мне было все равно куда ехать. За меня решил дядя Миша — ехать к дяде Поле. Весь этот день я никуда не двигался, отдыхал, приходил в себя. Вечером бывший полковник, дядя Миша и я при плотно занавешенных окнах слушали Москву. В сообщениях информбюро говорилось о наших победах. Я все еще был, как в тумане, но помню, что наши зимние победы вызывали гордость и даже энтузиазм полковника. Он спрашивал меня, как лучше знающего Красную Армия, в чем дело, почему мы вдруг стали побеждать? Не знаю, насколько правильно я отвечал, но помню, что говорил об артиллерии и тяжелых пулеметах на лыжах, от чего он был в восторге. Чувствовалось, что, хотя он и не «красный», но искренне рад нашим победам над немцами: «Они так будут идти вперед пока не кончится снег!» — восклицал бывший полковник. Ночью я не заснул, а впал в какое-то забытье. На другой день дядя Миша стал меня одевать. Дело в том, что я должен был сдать свое обмундирование, ставшее с момента пленения собственностью немецкой армии. Дядя дал свой темно-синий костюм, который повис на мне, как на вешалке. На голову долго ничего не могли найти. Полковник предложил старомодный котелок, но потом появилась коричневая шляпа с полями. Пальто было тоже дяди Мишине. Обуви взамен не оказалось. Пришлось оставить рваные сапоги и отдавать что-то совсем непотребное. Дядя сокрушался, что заранее не подумал обо всем этом. Плохо помню, как мы сдавали вещи. Помню только, что поясной ремень я утаил, как память и еще потому, что дядины штаны на мне просто не держались. Да и все отдавать было жалко, особенно гимнастерку. Меня поразило, как немецкий каптенармус достал из длинного ящика карточку, где было перечислено обмундирование, числящееся за мной. Вот это порядок! Вечером мы пошли с дядей к сестре Ноне Стучинской, последнее время в госпитале она была очень внимательна ко мне и дала свой адрес, приглашала заходить. Подниматься надо было на шестой этаж, что мне было очень тяжело. Нона, ее сестра с мужем Бутурлиным и дочь Ноны Тереза, девочка лет 13-14 встретили нас радушно. Выпили за мое освобождение и именины — 13 декабря день Андрея Первозванного. Хозяева оказались людьми гостеприимными очень разговорчивыми и все рассказывали об ужасах советских леи жизни в Вильно, высылке людей в Сибирь. Было уже поздно, и ночевать остались у них. Да и все последующие дни, пока я был в Вильно, ночевал у Ноны. Правда, под конец мне стала надоедать постоянная ругань всего советского и восхваление всего польского: «и покрышки у них на машинах!.. а вот за Польшей,.. и мыло!.. а вот за Польшей», — и так без конца, и опять «высылка в Сибирь»... А я был настроен патриотически, хотя и не спорил, но все эти разговоры стали мне досаждать. Дядя ходил к каким-то властям, где пытался выхлопотать какую-нибудь одежду для меня. Дали разрешение на посещение только склада обуви. Это оказался огромный сарай, в котором была навалена куча всевозможной обуви и, что меня удивило, не новой и разрозненной. Я сумел подобрать лишь пару тапочек. Позже дядя сказал, что это обувь расстрелянных евреев из гетто. На душе стало тошно. Тапочки мне долго вспоминались. Зачем я их взял? В Вильно мы провели несколько дней. В один из вечеров в ресторанчике, где подавали кофе-эрзац и пирожные с ноготок, встретились с знакомым дяди. Знакомый дяди Миши оказался сослуживцем отца еще по полку Синих кирасир и, глядя на меня, все восклицал: «Как похож на Владимира». Когда возвращались, дядя спросил, почему я все время шаркаю ногами. А мне просто было тяжело ходить в солдатских сапогах.
Итак, дядя решил везти меня к другому моему дяде, мужу родной тетки, Аполлинарию Константиновичу Бутеневу, дяде Поле. Я не возражал. Имение дяди Поли находилось недалеко от города Новогрудка, и ехать туда было довольно долго. Для путешествия требовалась справка, что у меня нет сыпного тифа, которого немцы очень боялись. За справкой я пошел в госпиталь. Как мне хотелось принести что-нибудь ребятам! Но у меня не было ни гроша, а просить у дяди я стеснялся. В вестибюле госпиталя ко мне подошел Виктор Табаков[7]. Чувствовалось, что он ждал, что я что-нибудь принесу. Я рассказал о слышанных мною передачах из Москвы, это было хоть что-то. Как я ругал себя за щепетильность! Надо было попросить денег у дяди Миши и купить ребятам хоть табаку! Дядя сумел подбить на поездку в имение каких-то местных спекулянтов, обещая вместо платы «златые горы» в имении, и вот декабрьским вечером мы тронулись в дорогу. Было темно, шел снег, и открытый грузовик оставлял на асфальте черные мокрые следы. Все расположились в кузове, и кто-то из спекулянтов дал мне для тепла свой шарф, а когда мы еще шли к машине, мне бросилось в глаза, как спекулянты ухаживали за дядей Мишей, стараясь нести его чемодан, и как дядя слабо сопротивлялся. Ехали ночью, и я мало, что видел. В городе Лиде фары скользнули по разрушенным остовам домов, нащупали нужное место, и мы, совершенно закоченевшие, попали в жаркую, ярко освещенную комнату какого-то трактирчика, хорошо знакомого спекулянтам, согрелись самогонкой и — дальше. Где-то немец шофер, такой же спекулянт, сбился с пути, и спекулянты из кузова кричали ему: «цурюк — з повротем». Сочетание этих слов мне было очень смешно, и только много позже я понял, что слово «з повротем» это перевод немецкого «цурюк» — назад. Ночью вызвездило, и стало сильно подмораживать... Но вот грузовик остановился около какой-то ограды. Все зашумели, стали звать сторожа. Он откуда-то возник, открыл ворота, и мы въехали во двор. Лучи фар скользнули по полуразвалившимся стенам, машина описала полукруг и остановилась у одноэтажного белого дома. Появились заспанные люди, и мы вошли в темный коридор. К нам приблизился пожилой, сутулый, улыбающийся человек, и дядя Миша представил меня: «Вот твой племянник Андрей, а это дядя Поля». Дядя Поля приветливо встретил меня и повел в комнату отсыпаться. Начался следующий этап моей жизни. ЧАСТЬ II Глава 1. В ИМЕНИИ «ЩОРСЫ» Если на географической карте соединить линией города Минск и Новогрудок, то в месте, где линия пересечет Неман, находится село Щорсы. Чуть в стороне от села старинное имение того же названия. История его уходит в далекие времена. В Польше эти места считаются историческими. Мицкевич не раз упоминал Щорсы в своих творениях, и, будучи уроженцем Новогрудка, он нередко приезжал в Щорсы, о чем можно судить по его письмам. Расцвета имение достигло во времена Екатерины II, а владел им поляк граф Хрептович. Он выстроил дворец с флигелями и прилегающими службами. Хрептовичи были образованными, культурными людьми. До первой мировой войны в имении находилась богатейшая библиотека с уникальными памятниками письменности. Последний Хрептович был очень богат. Достаточно сказать, что он владел 150 тысячами десятин пахотной земли, многочисленными фольварками (хуторами), сыроварнями, мельницами, винокуренным заводом. У графа не было прямых наследников, и все это перешло к Аполлинарию Константиновичу Бутеневу, единственному наследнику по женской линии. Это было еще до революции. А. К. Бутенев женился на моей тетке, сестре отца, тете Мане — Марии Сергеевне Трубецкой. С другой стороны, сестра дяди Поли тетя Маша была женой Григория Николаевича Трубецкого, брата моего деда и матерью дяди Миши, вытащившего меня из плена. После революции семья Бутеневых эмигрировала во Францию, где у них была небольшая недвижимость. Имение Хрептовича поляки сильно обкорнали, оставив дяде Поле 250 гектаров пашни и 10 тысяч гектаров леса. Дядя Поля стал графом Хрептовичем-Бутеневым, жил во Франции, а в имении сидел управляющий. Так было до 1934 года, когда в Польше был издан закон, по которому землевладельцам предлагалось жить на своей земле. В противном случае земля национализировалась. Дядя Поля переехал в Щорсы. вернуться Много лет спустя я встретился с Виктором Табаковым в Москве. Мы проговорили всю ночь, и в память о былом он посвятил мне трогательное стихотворение. Вот оно: АНДРЕЮ ТРУБЕЦКОМУ Так неожиданно и странно — Поверить трудно... Боже мой! Друг моей «юности туманной» — Андрей нашелся Трубецкой! И воскрешает память снова То лето грозное войны, Тот сорок первый год суровый, Когда с ним повстречались мы... Вильно... «Шпиталь еньцов военных».. Бинт из бумаги... риваноль... И голод необыкновенный, Ночи бессонные, ран боль… Польская речь по коридорам, И у подъезда часовой, И дружеские разговоры С тобой, Андрей, мой дорогой! И расставанье в вестибюле, И неизвестность впереди... И ты ушел навстречу пулям С тревожным холодком в груди. И я сегодня рад безмерно, Что вновь нашлися мы с тобой, Далекий друг поры военной — Мой князь — Андрюша Трубецкой! 16.06.82. Виктор всю войну пробыл в плену. После Вильно его вывезли в Германию. Пытался бежать, но безуспешно. После войны вернулся домой, и первое время ему, как бывшему в плену, было очень туго. Но после 1953 года положение стало меняться, Виктору удалось окончить институт, он кандидат наук. Нашел однополчан, они его признали, и Виктор получил Орден Славы. Меня всегда занимал вопрос: кого из пленников сажали в наши лагеря, а кого не сажали? То, что все, бывшие в плену, проходили проверку в так называемых фильтрационных лагерях — это факт. Во время войны некоторые проходили проверку при частях, где служили после плена. По возвращении домой такого человека ставили на особый учет. Я знаю нескольких человек, которые всю войну или почти всю войну были в плену, а наш лагерь их миновал. Игорь Ершов, мой однокашник по полковой довоенной школе, попал в плен, даже не будучи раненым, и почти всю войну пробыл там. Тот же Виктор Табаков. Ни тот, ни другой в наших лагерях не сидели. В Степлаге со мной был некто Соловьев, сидевший как пленный у немцев в Бухенвальде, куда попадали сильно проштрафившиеся люди. Там он был старшим барака. Он это не скрывал. Рассказывал о себе скупо, а в лагере не принято расспрашивать. Имел по приговору 25 лет и не производил впечатление рядового солдата, а скорее офицера. Для лагерного срока, по-видимому, было достаточным, чтобы офицер попал в плен и был старшим барака. А для рядовых? Отказ от сотрудничества с органами, как в случае со мной? Или какая-то большая «вина», чем только плен? А может быть, дело было в «ретивости» фильтрационного аппарата — фактор чисто субъективный? И еще несколько слов о пленных. Плен в любом виде считался у нас позором. Бывшие в плену — люди даже не второго, а третьего сорта. В анкетах существовал такой пункт: был ли в плену? Бывшим пленникам трудно было устроиться на работу, хорошие места были для них закрыты, так же и поступление в ВУЗ (я был принят в университет по ходатайству двух профессоров, один из которых был лауреатом Сталинской премии). Правда, есть у нас и хрестоматийные герои-пленники. Такого описал Шолохов в «Судьбе человека». Но это лицемерие. Есть и генерал Карбышев — пример того, как надо было бы решать вопрос с пленом. А Муса Джалиль? Если б не расстрел у немцев, то 25 лет наших лагерей были бы ему гарантированы. Память о миллионах советских военнопленных, погибших в немецких лагерях... Только сейчас начинают об этом говорить, писать, да и то не во весь голос. А вот в Польше чтут их память. Там на местах бывших лагерей, а стало быть, на братских могилах, памятники. В Сувалках такой памятник для 46 тысяч. В июне 1983 года я был в Киеве, и мне показали памятник 68 тысячам погибших военнопленных. В сосновом лесу (теперь это в черте города, но на краю) скульптурная группа из серого камня: сплоченные фигуры, суровые, изможденные мужские лица. Поодаль огромная черная плита с надписью на украинском языке, а у входа в лес врыт прямоугольный в сечении железный столб с перекладиной наверху, чуть приподнятой подобно железнодорожному семафору. Все это ржавое, и негусто оплетено ржавым же железным прутом с приваренными к нему тут и там кусками толстой проволоки. Не то виселица, не то столб лагерного ограждения с колючей проволокой. Кругом тишина, сосновый дух, пение птиц, пронизывающие хвою солнечные лучи. Посетителей нет. Но вот откуда-то возникли два пожилых человека. По их виду, сгорбленности, худым лицам я почувствовал, что это бывшие военнопленные, и не ошибся. Мы со спутником подошли, разговорились. Они сидели в лагерях недалеко отсюда, хлебнули всего, но счастливы тем, что остались живы... |