— Ну что ж, прошу…
— А меня и просить не надо. Это моя обязанности. Я родился тут!
— И я тоже.
— Город не предмет для фантасмагорий. У него есть вчерашний день, это значит — сноп история. И топтать ее не разрешат.
— О чем это вы так грозно? — с видом стоика спросил Василий Петрович, уже начав привыкать к Барушкиным возмущениям.
— Я знаю о чем. Знаете и вы… Я не могу больше молчать! Что делает ваш Дымок? Это же обскурантизм. Сейчас прошлое города — руины.
— И подвиг в войне…
— Пусть. Но народы, обладающие высоким самосознанием, оставляли руины неприкосновенными. Как святыню. И, естественно, наш народ тоже требует сохранить все, что возможно.
То, о чем говорил Барушка, волновало его. Он гримасничал, с выражением страдальца искал слов. Но, показывая всем своим видом, что идет на риск, вызывал у Василия Петровича только раздражение.
— Минутку, — опять перебил он Барутку. — Кто требует? Вы или народ?
— Я… Народ…
— Нет, все-таки конкретно, — кто?
— Я знаю народ.
— И что, собственно, вы предлагаете?
— Восстановить все, что можно восстановить.
"Так вот кто автор этой идеи", — подумал Василий Петрович, вспомнив прежние Понтусовы намеки, которыми тот хотел привязать его к себе. И, зная, — надо взвешивать каждое слово, — сказал:
— Я согласен… Людям нужно не только славное завтра. Но в неволю к прошлому я пойти не могу. Минск заслужил большего. Здесь у меня расхождений с Дымком нет…
Проводив взглядом Барушку, который размахивал руками и доказывал свое, пока не дошел до двери, Василий Петрович срывка снял телефонную трубку и рукой, которой держал ее, набрал номер. Однако, подумав, что разговор с Понтусом тоже будет о злосчастных коробках, не дал утихнуть гудкам и нажал на рычаг. Практика уже подсказывала — по телефону легко соглашаться, еще легче отказывать, но убеждать, добиваться своего трудно, а иногда и бесполезно.
Предупредив секретаршу, что идет в Дом правительства и что ей придется извиниться за него перед Зимчуком, он вышел из управления, настроенный более непримиримо, чем раньше.
2
Неожиданно Понтус встретил его приветливо. Почесывая левую руку выше локтя — так он делал, когда был возбужден, — вышел из-за стола и поздоровался.
— Привет от жены, — сказал он, поблескивая золотым зубом.
— Благодарю, Но каким образом? — удивился Василий Петрович.
— Встретил возле "Метрополя". Вела Юрика в музыкальную школу. Присаживайтесь.
Василию Петровичу стало неприятно, что Понтус видел жену, сына, а он уже вторую неделю не получал от них писем. Но все же спросил:
— Ну как им там живется-можется?
— Что как? Чудесно! Вера Антоновна цветет. Выглядит лучше, чем тогда, в Минске. Люди оглядываются, когда проходит мимо. А женщины — у тех же всегда поединок: будь их воля — проткнули бы взглядом, как рапирой… Москва, милый человек!
Понтус сказал об этом с каким-то непристойным намеком, словно речь шла о человеке, совсем чужом Василию. Петровичу, и словно эту непристойность тот мог даже смаковать.
— Спрашивала, само собой разумеется, про вас, не скучаете ли, — так же двусмысленно продолжал Понтус. — Я пошутил, война, мол, еще не кончилась и мужчины из армии не демобилизовались. Смеялась, приказывала следить и докладывать… Ну, что еще? Приглашала на чашку чая…
— А вообще, что нового? — чтобы прекратить разговор, становившийся все более неприятным, спросил Василий Петрович, представляя Понтуса, жену и Юрика у "Метрополя". Жена и Понтус разговаривают, смеются, а Юрик упрямо тянет мать за рукав и хнычет: "Мам, пойдем! Му, мам, пойдем!.." Вера в своем шоколадном пальто, которое так изящно облегает ее фигуру, в маленькой, с вуалью, шляпке и с сумкою через плечо. На нее оглядываются, рассматривают, а она делает вид, что ничего не замечает, и полнится гордой радостью. Внимание окружающих делает человека красивее. И Василий Петрович знал, что жена в такие минуты становилась особенно привлекательной…
— Нового? Мало. Да и оно успело постареть, — безразлично ответил Понтус. Пройдясь по кабинету и приблизясь к Василию Петровичу, по-дружески поправил ему галстук. — Предупреждали, чтобы не особенно размахивались. Чтобы резали, только семь раз примерив. Весною опять обещал приехать Михаилов.
— Владимир Иванович? Это хорошо!
— Ну, как сказать… "Известия" еще до войны напечатали статью, помните? Очень поучительна — "Рыцари прямого угла". Там высказывалась трезвейшая мысль: больному нужен не кат, а хирург. Иначе говоря, нельзя чекрыжить город так, как подсказывает тебе только фантазия.
— Но при чем тут Михайлов?
— Нет, что вы! — удивленно сказал Понтус, словно довольный, что ему возразили. — Однако я полагаю, все это останется между нами. Мне в Академии архитектуры довольно прозрачно намекнули, что он… как бы вам сказать, больше теоретик и немного идеалист…
Понтус подошел к кульману, которого Василий Петрович до этого не замечал, и положил на противовесы руку.
— У нас, у практиков, есть довольно существенное преимущество. Мы, в сущности, решаем — быть или не быть. Но это тяжелое преимущество. За теоретические ошибки, батенька, только критикуют, а за наши снимают с работы и отдают под суд. Поэтому совсем непростительно, когда голова начинает кружиться от успехов или планов.
День был короткий. За окнами начинались сумерки. Но Василий Петрович присмотрелся и в проекте, прикрепленном к кульману, узнал фасад лечебницы физических методов лечения. Понтус перехватил взгляд Василия Петровича и, чтобы у того не было никаких сомнений, включил свет.
Под вечор ударил мороз. Он сковал землю, развалины, асфальт. Тротуары стали до того гулкими, что от шагов разносилось эхо. Руины, покрытые инеем, поднимались гранитными заиндевелыми громадами, и казалось, что нет ничего более твердого, чем они.
Поеживаясь от холода, к которому не успел привыкнуть, Василий Петрович по дороге зашел в закрытый распределитель. Месяц кончался, и надо было непременно отоварить карточки. Но мяса и жиров не было, и он — зато без очереди! — получил яичный порошок и баночку соленых фисташек. Фисташки выдавались вместо сахара, но Василий Петрович их любил и охотно взял.
В магазине было светло, тепло. На полках, под стеклом прилавков стояли коробки и банки с яркими, разноцветными этикетками. И от контраста — залитого электрическим светом магазина и мертвой улицы с заиндевелыми развалинами, — а может быть, оттого, что он получил фисташки, Василий Петрович остро почувствовал отсутствие жены и сына.
Правильно ли он поступил, согласившись, чтобы Вера уехала от него? Действительно ли так лучше для нее и Юрика? Небось, им тоже не хватает его. Не может же быть, чтобы спокойный, привычный быт мог все окупить. Она, возможно, тоже скучает, ей тоже нужна его близость. Но она знает такое, что невдомек ему. Матери умеют видеть, чего не видят другие. Когда родился Юрик, Вера, глядя на сына, восторженно сказала: "Он будет вылитый ты, Вася". Тогда слова жены сдались милым чудачеством. И как ни всматривался Василий Петрович в красное, с кислой гримасой личико, он так ничего и не увидел — ни сходства, ни даже того, чем можно было восторгаться. А получилось все же, как говорила она.
Ему захотелось простить жене все. Образ любимой женщины предстал перед ним как самый дорогой и светлый, каким приходит в сновидениях. В то же время был он земным, желанным. Да, да, Вера не холодна к нему, а просто сдерживает себя, не раскрывается перед ним вся. Женская мудрость заставляет ее что-то таить от него, что-то хранить про запас, обещать еще неизведанное. И, может быть, в этом причина, что он тянулся к ней, всегда ощущая неутоленную жажду… И она вставала в его воображении близкая, но не до конца своя, влекущая и очень-очень нужная. С каким облегчением и благодарностью прижал бы сейчас он к себе ее душистую голову! Как целовал бы ее бледный лоб, закрытые, с большими ресницами глаза…