Он коротко рассказал о причинах, по которым госпоже де Дорн пришлось прибегнуть к маскараду. Грей выслушал, все время глядя на Летицию, а потом молвил:
– Тогда прошу прощения за то, что буду обращаться к вам, как к мужчине, сударыня. Если б мой корабль не погиб, я непременно доставил бы вас в Сале. Никогда еще не бывал в Марокко, хотя давно собирался. О тамошних пиратах рассказывают много интересного. И уж, поверьте, я не покинул бы барбарского берега, пока не вызволил бы вашего отца… Впрочем, в моих нынешних обстоятельствах это звучит пустым хвастовством… – кисло закончил он.
Потом отец Астольф, не слушая протестов, снова раздел больного и стал показывать, как делается растирание. Капитан Грей от злости на собственную беспомощность, искусал себе все губы, но поделать ничего не мог. Он лишь попросил, чтобы ему прикрыли «часть тела, вид которой может фраппировать даму», и смирился с неизбежностью.
– …Сначала мышцы, вот такими продольными и круговыми движениями, чтобы ускорить кровообращение и восстановить чувствительность нервов. Потом сильнее, глубже, чтоб достать до самых мышечных корней. Затем начинайте работать над суставами. От пальцев. Согнули-разогнули, согнули-разогнули. Будет стонать – не обращайте внимания. Наоборот, усиливайте нагрузку. И время от времени протирайте уксусом.
С каким же рвением моя питомица взялась за эту тяжкую работу, едва лишь монах удалился!
Она терла, мяла, крутила и вертела конечности больного, не проявляя ни малейших признаков утомления. Через некоторое время лорд Руперт, вначале смущенно улыбавшийся, побледнел и закусил губу, на лбу у него выступила испарина. Заметив это, Летиция замерла.
– Боже, я делаю вам больно?
– Это ничего. Святой отец ведь сказал: боль – хороший признак. Если у вас еще есть силы, продолжайте. Только говорите что-нибудь. У вас удивительный голос, он помогает мне почти так же, как ваши пальцы, такие сильные и одновременно такие нежные.
Она покраснела и снова взялась за работу.
– Я… я не знаю, о чем рассказывать. Вы капитан, вы многое повидали… А я всю жизнь провела в глуши.
– Расскажите. Я ничего не знаю про такую жизнь. И про вас ничего не знаю.
Он вскрикнул от слишком резкого ее движения и попросил за это прощения.
– Хорошо. Я буду говорить, если вас это отвлекает…
И она послушно начала рассказывать про замок Теофельс. Сначала с запинкой, подбирая слова. Потом свободнее и плавнее.
Я знал, что моя питомица никогда и ни с кем еще не говорила о себе так долго и так откровенно. С отцом? Нет. Во время нечастых своих приездов он больше говорил сам, а она слушала, затаив дыхание, о дальних странах и придворных интригах. С Беттиной? Пожалуй. Но та все время перебивала и переводила разговор на себя – как и большинство людей. Пленник же внимал рассказу Летиции с огромным интересом, а если и вставлял замечания, то такие, которые свидетельствовали о весьма неординарном складе ума.
Например, стала девочка говорить, как замечательно заживут они вдвоем с отцом, когда он вернется из марокканского плена. Пускай они даже останутся без замка и окажутся стеснены в средствах, все равно – это будет такое счастье! Переполненная чувствами, она умолкла, а Грей задумчиво произнес:
– Вы очень одиноки. И всегда были одиноки. Я тоже. Но вас одиночество гнетет, а меня радует. Нет ничего лучше на свете, чем любить одиночество. Поверьте мне, ибо я старше и опытнее вас. Если владеешь искусством одиночества, это делает тебя сильным, свободным и бесстрашным.
Меня поразила не сама мысль, а то, что ее высказывает человек, образ жизни которого не должен располагать к рефлексии. Военачальники, капитаны, всякого рода предводители – одним словом, люди действия и быстрых решений – редко пытаются осмыслить мотивы своих поступков. Пожалуй, единственное исключение – император Марк Аврелий, а больше никого и не припомню.
– А как же… любовь? – спросила Летиция.
У лорда Руперта нашелся ответ и на это:
– Любовь – это незащищенность, уязвимость, несвобода и постоянный страх за того, кого любишь и кого можешь лишиться. Я много размышлял о том, что это за штука такая – любовь. И, кажется, понял.
– Что же это за штука?
– Любовь необходима тому, кто чувствует, что его сосуд неполон. Тогда человек начинает искать, чем, а вернее кем заполнить эту пустоту. Но разве не лучше наполнить свой сосуд самому, стать самодостаточным, свободным – и не нуждающимся в любви?
Я пометил себе, что нужно будет на досуге обдумать этот аргумент в пользу одиночества, и стал слушать их беседу дальше.
Приведу еще одно высказывание капитана Грея. Оно, пожалуй, поразило меня больше всего.
Когда Летиция, сгибая и разгибая пальцы на его руке, рассказывала о детстве, он заметил:
– Слушаю вас, и сердце сжимается от жалости.
Она ужасно удивилась, потому что, желая его развеселить, говорила про смешное – в какие игры играл с нею отец.
– Почему?
Насупившись, он сказал:
– Вы любите своего отца гораздо больше, чем он того заслуживает. Не обижайтесь, я человек прямой. Говорю, что думаю. Ваши поступки – всегда, в любой ситуации – были вызваны стремлением завоевать его любовь. Вами владеет одна страсть: добиться, чтобы приязнь отца к вам была не прохладно-снисходительной, а такой же живой и горячей, как ваша любовь. Всю жизнь вы доказываете ему, что достойны этого. Из-за этого учились скакать через препятствия, стрелять, фехтовать. Вы ведь и теперь проявляете чудеса храбрости и самоотверженности по той же причине. А только не надо ничего никому доказывать. Вы никому ничего не должны. Кроме самой себя.
Как же она была возмущена его словами! Как горячо опровергала их! Даже расплакалась. Но растирание не прекратила.
Лорд Руперт и сам понял, что наговорил лишнего. Горячо попросил прощения, и в конце концов получил его – «но только из-за снисхождения к его болезненному состоянию».
Он выбился из сил раньше, чем массажистка. Мне кажется, Летиция могла бы растирать его сколь угодно долго и не устала бы. Но когда ресницы пленника сомкнулись, а дыхание стало ровным, она осторожно убрала руки.
Стоило ей умолкнуть, как он беспокойно дернулся и застонал. Она заговорила снова – успокоился.
Тогда девочка поняла, что звук ее голоса в самом деле действует на больного благотворно, и больше уже не умолкала. Лишь стала говорить тише и перешла на швабский.
Поскольку рядом никого больше не было, обращалась она ко мне:
– Клара, а что, если он прав? Мне часто снится, будто я бегу за отцом, кричу, а он скачет прочь и не слышит, и я падаю в жирную, черную землю… Ах, какая разница! Только бы вызволить его из плена. Только бы он был здоров.
Она еще долго говорила, нарочно стараясь не менять интонации и ритма, чтобы Грею лучше спалось. Голос у Летиции действительно убаюкивал – очень скоро я тоже начал клевать носом (то есть, собственно, клювом).
И вдруг захлопал глазами, услышав кое-что новенькое.
Начало я пропустил и навострил уши (еще одно неуместное для попугая выражение), только когда сообразил, что речь уже не об отце.
– …Он еще и самый умный, вот что ужасно. Нет, положительно это самый лучший мужчина на свете. Если б он еще не был так вопиюще красив! Как он сказал? «Полынный ликер»? Не особенно приятный напиток… Чтобы полюбить одиночество, я должна наполнить свой сосуд этой гадостью до краев? Так можно и слипнуться. Вот если б разбавить его пряным, пенистым, сухим вином, получился бы волшебный напиток!
Каюсь, только теперь я начал догадываться: происходит что-то опасное. И виной тому я. Если б не я, зеленоглазый философ не попал бы в эту каюту и моя девочка не смотрела бы так безнадежно и грустно.
А тут, как на грех, в кубрике опять заревели корабельную песню про ласточку и реющего в вышине сокола.
Летиция сердито обернулась, но крикнуть, чтоб не шумели, побоялась. Хотела выйти к матросам, но сняла руку с груди больного, и он жалобно застонал. Пришлось снова сесть.