Попрощавшись с учениками, Он спустился в подземелье, чтобы лечь рядом со своей императрицей. Не знаю, что Учителя с нею связывало, но таково было Его желание. Там, в саркофаге, они лежат поныне и пролежат до тех пор, пока японцы не разучатся чтить неприкосновенность кофунов.
Мы четверо в скорби и потерянности разбрелись в разные стороны. Вернее, змей уполз, лисица убежала, заяц ускакал, а я улетел. Без Учителя нам вместе делать было нечего. Мы понимали Его, но не друг друга. Не знаю, что сталось с моими товарищами, но не думаю, чтобы кто-то из них пожелал остаться на осиротевшем острове. Лисица и змей умели плавать, а Рокуэн был из нас самым изобретательным. Он мог соорудить плот или просто воспользоваться корягой, не знаю.
Мне было легче. Я просто подавил горестный стон и взлетел так высоко, как только позволяли мои крылья (в каждом по двадцать одному маховому перу). Когда я бросил последний взгляд из-под облаков на мир, где провел детство и юность, кофун предстал передо мной запертой дверью рая, ключ от которого навсегда утрачен.
Несколько лет я скитался по японским островам. Изучал мир, постигал себя. Научился питаться любой дрянью, не содержащей отравы. Защищаться, спасаться бегством. Доводилось и убивать, за пределами рая без этого никак. Оправдывался я словами Учителя, который говорил, что все мы часть одной Жизни, поедающей и питающей самое себя. Если так, то почему я должен быть пищей, а не едоком?
Я был молод и любознателен. Любознательность и привела меня на корабль моего первого питомца, капитана Ван Эйка, отплывавшего из Нагасаки в Голландию с грузом шелка и фарфора. С той поры, вот уже четверть века, я не расстаюсь с морем.
Иногда я спрашиваю себя, почему из всех обитающих на Земном шаре тварей я привязался именно к людям? Ответ прост: потому что из этой породы был Учитель. Он и меня сделал человеком – во всем, кроме обличья. Ибо мы – то, чем мы себя ощущаем, а не то, как выглядим со стороны, не правда ли?
Люди смешны, жестоки, неблагодарны, но моя карма – жить с ними и ради них, ибо, служа человеку, я словно бы возвращаю свой долг Учителю. И это согревает мое Ки.
С другой стороны, разве у меня есть выбор? Я порченая птица. Никогда мне не найти себе пары, никогда не заботиться о птенцах и о подруге (мы, пурпурно-черные попугаи, однолюбы и прекрасные отцы), да и где ее взять, супругу, когда я последний в роду?
Я обречен на вечное одиночество, но, отравленный общением с Учителем, я не могу жить один. Мне нужно смотреть кому-то в глаза, садиться на плечо, оберегать, помогать и наставлять. Всякий из моих моряков был уверен, что он – мой хозяин, и очень удивился бы, если б узнал истину.
А истина в том, что это они – и голландец, и англичанин, и француз – были моими питомцами. Наверное, примерно такие же чувства испытывает индийский слон по отношению к своему хозяину. Слоны живут намного дольше человека. Это великодушное могучее животное передают от отца к сыну, как главное семейное достояние. Если у слона есть чувство юмора (по моим наблюдениям, должно быть), лопоухому наверняка смешно, что маленькое недолговечное существо, которое его кормит и обслуживает, почитает себя «хозяином».
Мне не смешно, когда я думаю о моих подопечных. Мне грустно. Пускай питомец называет себя как хочет, лишь бы жил подольше и был счастлив – а я помогу в меру моих сил. Но я невезуч. Как уже было сказано, за 25 лет я сменил трех избранников. Второй из них меня предал и продал, третий прогнал, и о них я не жалею. Но первый, первый…
Я хотел его спасти, но не умел. Я всегда чувствую приближение сильной бури, это заложено в меня природой. И я пытался втолковать моему бедному Ван Эйку, что нужно брать курс на зюйд-зюйд-ост, ставить все паруса и искать укрытие в заливе Давао – может быть мы бы успели, «Святой Лука» был крепкой посудиной и отлично ходил под бейдевиндом. Но сколько я ни растопыривал крылья, изображая поднятый гафель, сколько ни указывал клювом на юго-юго-восток, сколько ни орал, подражая вою урагана, мой подопечный меня не понял. А когда увидел на краю неба маленькое черное пятнышко, было уже поздно…
О, если бы я был способен говорить! Все в моей жизни сложилось бы иначе. Злая насмешка судьбы! Любой дурак-какаду, жако или лори, даже паршивый волнистый попугайчик способен бессмысленно повторять слова и целые фразы. Но мой язык толст и неповоротлив, щеки слишком впалы, голосовые связки неэластичны. Я понимаю шесть языков, а читаю на восьми, но не способен выговорить даже самое простое слово вроде «да» или «нет».
Ритуал выбора питомца довольно труден. Этому, как и всему самому важному, в свое время меня научил Он, умевший постигать суть другого существа, на миг сливаясь с ним своей душой. Для этого необходимо хотя бы секундное замыкание в единую кровоточную и энергетическую систему. В зависимости от телесного устройства той или иной особи это делается по-разному. Например, мне с моими двадцатью дюймами роста, острыми когтями и большим клювом, если я хочу соединиться с человеком в одно целое, полагается действовать вот как.
Нужно сесть избраннику спереди на левое плечо и немножко сползти по его груди, что происходит естественным образом, в силу гравитации; мои когти при этом сквозь одежду слегка пронзают человеку кожу в области сердца – необходима хотя бы одна капелька крови; одновременно я должен тюкнуть объект моего вожделения клювом в висок – тоже до крови. Тогда мое тело образует «нидзи», радугу, между его Инь и Ян, в результате чего два наши Ки сопереливаются.
На словах оно, может, и несложно, но попробуйте-ка проделать такое на практике. Человек может мне ужасно нравиться, но вот понравится ли ему, если на него вдруг накинется большая птица, оцарапает когтями да еще клюнет в висок? Добиться успеха здесь так же нелегко, как вызвать немедленное ответное чувство в девушке, в которую влюбился с первого взгляда.
В Нагасаки, когда я решил покончить с одиночеством и взять себе питомца, я остановил свой выбор на странно одетом человеке с желтыми волосами и круглыми глазами. Он был непохож на нормальных людей (в ту пору я считал, что нормальные люди непременно узкоглазы и черноволосы), и поэтому я сразу ощутил что-то вроде родственного чувства. К тому же он так мечтательно смотрел на закат! То был плотник с голландского корабля – в самом деле, очень хороший человек с добрым, чувствительным сердцем. Но он испугался и сбросил меня со своей груди. Сопереливания душ не произошло. Не сложилось и с двумя другими моряками, так что в конце концов, уже твердо вознамерившись оставить японские берега, я сел на грудь капитана, который лежал на палубе мертвецки пьяный. Безо всяких помех осуществил я обряд, прочел всю немудрящую жизнь Якоба Ван Эйка и принял ее, как свою.
С лейтенантом Бестом я поступил честнее. Он, как все заядлые картежники, был очень суеверен. Повстречав среди волн невесть откуда взявшуюся «райскую птицу», он принял это за доброе предзнаменование и безропотно стерпел маленькое кровопускание (в общем-то, не слишком болезненное – я стараюсь действовать клювом и когтями как можно деликатней). Бест только вскрикнул: «Cabron!» Он всегда бранился только по-испански, находя, что это наречие по своей звучности лучше всего способно передать полноту чувств. Слово «каброн», вскоре ставшее моей кличкой, одно из самых обидных в этом выразительном языке. Буквально оно означает «козел», то есть некто с рогами, рогоносец. За такое оскорбление в моряцкой таверне сразу бьют кружкой по голове. Лейтенант придумал фокус, который казался ему ужасно остроумным: выкрикивать обидное слово будет не он, а его попугай. Все шесть лет совместной жизни, с упрямством истинного сомерсетца, Бест мучил меня этим «каброном». Но, как я ни старался, угодить ему не смог.
С штурманом Ожье, выигравшим меня в «ландскнехт», вышло совсем глупо. Я и не собирался брать в питомцы этого мозгляка с хитрыми глазками. Он гонялся за мной по каюте, схватил, и я, обороняясь, совершенно случайно вцепился в его грудь когтями, а клювом залепил в область уха. И все, пропал. Вмиг увидел несчастное, сиротское детство бретонского мальчишки, ощутил его бесконечное одиночество и внутреннее отчаяние. Сердце мое дрогнуло, я решил «это судьба», и взял штурмана под свою опеку. Хорошо ли, худо ли (в основном худо) я провел с ним долгие одиннадцать лет. Стыдное время! Ожье был паршивым навигатором, но очень ловким шулером. Именно этим зарабатывал он на жизнь. Наедине с самим собой все тасовал и раскладывал колоду, тренировал память и пальцы. Как-то раз, от глупой жалости, я дал ему понять, что различаю карты и могу скрасить его одинокий досуг. Что за ужасная ошибка! Он заставил меня стать своим подельником. Я должен был садиться за спиной его партнеров и знаками показывать, сильные ли у них карты. Лучше всего мы зарабатывали на испанской игре, которая называется «truc». Отсюда и возникло мое имя (прежде того Ожье меня вообще никак не называл).