Давний друг отметил Николая Васильевича очень расстроенным. Тот ничего не хотел есть и, когда проглотил просфору, назвал себя «обжорою, окаянным нетперпеливцем», сильно сокрушался тому.
В эти дни особенно заметно было, что его поступки сделались страннее обыкновенного, что уже нельзя было ни услышать, ни угадать его сокровенных желаний и намерений.
В один из следующих дней он взял извозчика и поехал в Преображенскую больницу. Подъехав к воротам больничного дома, Гоголь вылез из саней, стал ходить у входа туда-сюда. Потом он отошел от ворот, постоял довольно продолжительное время на одном месте в поле, на ветру, в снегу. Но во двор не вошел, а сел в сани и велел ехать домой. (Отмечу, что тогда в Преображенской больнице жил Иван Яковлевич Корейша, известный прорицатель, признававшийся помешанным.)
Знакомые, заметив перемены в привычках и поведении Николая Васильевича, уговорили его посоветоваться с врачом.
Домой к Гоголю был позван давний его знакомый доктор Ф. И. Иноземцев, который нашел у больного «катарр кишок». Доктор назначил ему спиртные натирания, лавровишневую воду и ревенные пилюли, запретил на некоторое время выходить из дома.
Писатель, никогда не доверяя врачам, не воспользовался советами медиков, хотя чувствовал себя очень плохо. Он перестал принимать у себя знакомых и всю масленицу после вечерней дремоты в креслах оставался в полной тишине один.
Ему, уже изнеможденному, удалось в ночь с масленичной пятницы на субботу уснуть на диване, но вдруг он почувствовал что-то загадочное. Проснувшись, он послал за приходским священником, объяснил ему, что, несмотря на прошедшее причащение, хочет вновь примаститься и соборовать себя: он видел себя мертвым, слышал какие-то голоса и чувствовал приближение своей смерти.
Священник увидел говорившего с ним на ногах, решил, что особо спешить не стоит, уговорил отложить исполнение таинств до другого времени. Николай Васильевич немного успокоился.
В понедельник и во вторник первой недели поста в доме, где жил Гоголь, наверху, в комнатах графа Толстого, были вечерние богослужения. Писатель, оставаясь эти дни почти без пищи, был так слаб, что едва мог в понедельник дойти до комнаты, где молились. Он шел по лестнице медленно, останавливаясь на ступеньках, присаживаясь на стул. Но во время службы молился стоя.
Ночью, в тот же день, больной велел своему мальчику-слуге раскрыть печную трубу. Он вынул из шкафа большую кипу написанных тетрадей, положил их в печь и поджег. Мальчик спросил: «Зачем Вы это делаете? Может, они и пригодятся еще?» Когда почти все сгорело, Николай Васильевич заплакал и попросил позвать к себе графа. Он показал Толстому догоравшие листы бумаг и горько сказал: «Вот что я сделал! Хотел, было, сжечь некоторые вещи, давно на то приготовленные, а сжег все! Как лукавый силен! Вот он к чему меня подвинул! А я, было, там много дельного уяснил и изложил. Это был венец моей работы. Из него могли бы все понять и то, что неясно у меня было в прежних сочинениях». До этого случая Гоголь делал завещание графу после своей смерти передать все свои сочинения митрополиту Филарету. Но в те минуты, сжигая бумаги, он выразил другую мысль:
«А я думал разослать друзьям на память по тетрадке: пусть бы делали, что хотели. Теперь все пропало!»
С этой ночи Гоголь стал еще слабее. Он жаловался на головную боль, на то, что зябнут руки. Один раз у него было кровотечение из носа, но по всю неделю он не имел «испражнений на низ». В сношения с женщинами он давно не вступал, признавался, что у него не было в том потребности, а ранее — и удовольствия. Ходил он немного сгорбившись, мало заботился о своей внешности.
В субботу первой недели поста врач Тарасеиков, из-за болезни Иноземцева, посетил Гоголя. Тарасеиков нашел совершенно ослабленного, как бы чахоткою, человека, очень сильно похудевшего телом, со слабым голосом, со странным изнеможденным лицом, похожим на мертвеца. Пульс прощупывался очень слабо, язык был чистым, но сухим. При осмотре Тарасеиков не отметил у Николая Васильевича горячечного состояния. Врач настаивал, чтобы больной, если даже не хочет принимать плотную пищу, хотя бы пил побольше, особенно молока и бульона. Гоголь все спокойно слушал. Он смотрел взором человека, для которого все уже было понятно и решено.
Когда митрополит Филарет узнал об опасной болезни Гоголя, его упорном и жестком посте, то прослезился и с горечью сказал, что на Гоголя надо было действовать через убеждение того, что его спасение не в посте, а в послушании. После этого он ежедневно призывал к себе окружавших больного священников и подробно их расспрашивал. Он говорил нм, чтобы те просили Гоголя беспрекословно исполнять врачебные назначения «во всей полноте».
С приходившим священником Гоголь иногда немного ел саго, чернослив. Друзья не могли повлиять на состояние больного. Не было лекарства, которое он смог бы принять и измениться к лучшему.
В воскресенье приходский священник убедил больного выпить ложку клещевинного масла. В тот же день Гоголь согласился было употребить еще одно медицинское пособие — «elysma», но это осталось лишь на словах. Он уже не слушал врачей и не ел, просил только для питья красного вина.
На второй неделе поста он лег в постель в халате и сапогах. До того спал в кресле, так как считал, что умрет непременно в постели.
Приезжали разные врачи, но Гоголь в полном сознании отвергал лечение. Врач Клименков решился на резкое обращение с ним. Потому он стал кричать, но Гоголь сказал умоляюще и спокойно: «Оставьте меня». Клименков советовал кровопускание, лед, завертывание в мокрые холодные простыни, но все это отложили до консилиума. Врачи лишь при перевертывании больного вложили ему suppositorium из мыла, но это не обошлось без крика и стона.
На следующий день на консилиум собрались доктора: Овер, Евениус, Клименков, Сокологорский и Тарасенков. Иноземцев хворал.
Овер предположил meningitis и предложил врачам решить вопрос: оставить ли больного погибать так, без пособия к выздоровлению, или поступать с ним как с человеком, не владеющим собой, и не допускать его до «самоумерщвления». Евениус ответил: «Да, надобно его кормить насильно. Посадить в ванну и крикнуть — ешь!»
Когда Гоголю давили на живот, тот был так мягок и пуст, что легко прощупывались позвонки. Больной стонал и просил оставить его в покое. Овер поручил Кли-менкову поставить две пиявки к носу, сделать холодное обливание головы в теплой ванне. Врач Ворвинский сомневался, сможет ли Гоголь по слабости вынести пиявки. Однако Клименков, когда все разъехались, сделал больному ванну по назначению Овера, поставил восемь пиявок к ноздрям, а на голову примочку. Потом ему еще ставили горчичники на конечности, мушку на затылок, лед на голову, внутрь влили отвар алтейного корня с лавровишневой водой. С Гоголем обращались, как с сумасшедшим.
Когда врачи уехали, Тарасенков наблюдал, как резко у больного упал пульс, как затруднилось дыхание. Вечером Гоголь стал забываться, терять память, иногда просил пить. Один раз даже сказал: «Давай бочонок!» Когда ему подали прежнюю рюмку с бульоном, он уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку. Поздно к ночи он вдруг громко закричал: «Лестницу, поскорее давай лестницу!» Казалось, что он хотел встать. Гоголя подняли с постели и посадили на кресло. Он был такой слабый, что шеей не мог держать голову (она падала, как у новорожденного ребенка). Глаза были закрыты. Потом он потерял сознание, его уложили.
В 12-м часу ночи у писателя стали холодеть ноги. К Гоголю опять приехал Клименков. Он давал больному каломель, обкладывал все тело горячим хлебом. К 8 часам утра 21 февраля дыхание у Гоголя совсем прекратилось… Лицо умершего выражало спокойствие, ясную мысль, но никак не страдание.
Врачи, по объективным показателям, без анализа состояния души больного, называли его заболевание: typhus, gastro-enteritis, meningitis, mania religiosa…