Кстати о фазанах.
В очерке "Кавказец" Лермонтов как характеристическую черту армейца "первобытного периода" отмечает отсутствие кулинарной изобретательности — "возит с собой только чайник, и редко на его бивачном огне варятся щи". В этом плане Максим Максимыч оказывается почему‑то исключением. Причем обнаруживается это не сразу. При первой встрече, как мы помним, у него при себе нет даже чайника, чаем угощает его странствующий и записывающий офицер ("Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со мной был чугунный чайник"). Зато в следующей главе ("Максим Максимыч"), а ее действие происходит спустя всего несколько дней после ночевки в осетинской сакле, открывается, что штабс–капитан "имел глубокие сведения в поваренном искусстве" и доказал это— "удивительно хорошо зажарил фазана" и даже полил его невесть где добытым "огуречным рассолом". Пытаясь уговорить Печорина задержаться на почтовой станции хотя бы часа на два, он соблазняет его тем же кавказским деликатесом: "Мы славно пообедаем… у меня есть два фазана".
Допускаю, что это всего лишь колоритная подробность, попавшая на "дагерротип" в результате случайного смещения "видоискателя", но не исключено, что, дважды задержав наше внимание на реальных, кулинарных фазанах, Лермонтов хотел, чтобы мы вспомнили: слово имеет еще и переносный и очень даже важный — разоблачительный — смысл.
Короче, по–моему, есть все‑таки некоторое основание допустить, что Лермонтов не просто позволил себе удовольствие обыграть такое "вкусное", такое кавказское словцо — фазан! Но может быть, и с умыслом вставил его в роман как своеобразное метафорическое зеркальце — для восполнения объема!..
Впрочем, к середине 1830–х "петербургским слеткам" наскучили и очень дешевые фазаны, и пояса под чернью, и даже шашки. У них появилась страсть к куда более опасным кавказским игрушкам.
Приземлившись в Ставрополе, добровольцы, в соответствии со своими намерениями и склонностями, выбирали подходящую экспедицию. Те немногие, кто желал "практически научиться военному ремеслу", просились, как правило, на Левый фланг, где в те годы (с 1831–го по 1838–й) распоряжался А. А. Вельяминов, человек в высшей степени благородный, из старых ермоловцев, и где действительно шли серьезные бои, имевшие влияние на ход "вечной войны".
Истинные же "фазаны", те, кто прилетал на Кавказ в надежде на сильные впечатления и скорые отличия, стремились попасть за Кубань, в распоряжение легендарного Г. X. Засса, прозванного горцами "шайтаном". Вот что пишет об этом кумире петербургских удальцов уже упоминавшийся Е. Г. Вейденбаум:
"Начальствуя кордонной линиею, он имел всегда возможность… предпринимать набеги на неприятельские пределы. Ловко составленные реляции доставляли награды участникам этих экспедиций. Поэтому приезжая молодежь с особенною охотою просила о прикомандировании к щтабу начальника правого фланга. Засс ласкал людей со связями и давал им способы к отличию. За то благодарные "фазаны" с восторгом рассказывали в петербургских салонах о подвигах шайтана… Нельзя отрицать, что Засс был замечательно храбрый офицер, отличный наездник, хорошо знал черкесов… Но, предоставленный самому себе, он дал волю своим инстинктам и обратил войну с горцами в особого рода спорт, без цели и связи с общим положением дел".
Этот особого рода спорт был занятием, не имевшим ничего общего с нравственностью: молодчики шайтана не брезговали даже торговлей головами убитых ими черкесов, а один из закубанских умельцев изобрел что‑то вроде "адской машины" для "истребления абадзехов".
Наверняка знал и Лермонтов про подвиги "пришельца от стран Запада" (под этим пышным титулом в "Проделках на Кавказе" выведен Г. X. Засс). Попав в Ставрополь впервые, поэт, поддавшись уговорам родственника своего, генерала Петрова, также попросился "за Кубань". В деле, однако, в ту первую ссылку участвовать ему не пришлось. Год 1837–й был особым: Николай Первый, устав от Высочайшей ревизии Кавказских Пределов, закубанскую осеннюю экспедицию отменил, заменив бранную забаву Тифлисским парадом отборных батальонов Отдельного Кавказского корпуса. А к весенней Лермонтов, приехавший в столицу Северного Кавказа лишь в первых числах мая, опоздал: "фазаны" уже разлетелись по отрядам.
Не привыкший бездействовать, Михаил Юрьевич объездил и Левый фланг (от Ставрополя до Кизляра). Однако для встречи соперничающих героев выбрал все‑таки Правый. (Печорин знакомится с Грушницким в деле за Кубанью, то есть под началом у самого "шайтана". Словом, и тут, при выборе и начальника, и рода военной забавы поступает как все.)
Если мы примем во внимание немаловажную эту реалию, нам, пожалуй, и приоткроется смысл туманной, словно бы зависающей в пустоте фразы, той дневниковой заметы, где Григорий Александрович говорит о напряженных отношениях с Грушницким, но не разъясняет их настоящей причины:
"Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых дружеских отношениях. Грушницкий слывет отличным храбрецом; я его видел в деле: он махает шашкой, кричит и бросается вперед зажмуря глаза. Это что‑то не русская храбрость!.. Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда‑нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному из нас несдобровать. Приезд его на Кавказ — также следствие его романтического фанатизма".
Загадочный фрагмент! Что ни пассаж, то ребус!
Попробуем все‑таки его расшифровать…
Как доказал Я. Махлевич[188], полк, в который записался юнкером начитавшийся Марлинского юный провинциал, — Кабардинский егерский. Вообще‑то это одно из самых боевых ("чернорабочих") воинских подразделений Правого фланга, так же, как и знаменитый Тенгинский пехотный полк, куда вскоре, после дуэли с де Барантом, будет отправлен и автор романа. Так что поступок Грушницкого, если взглянуть на него глазами уездной барышни или даже ученой московской княжны, вполне может сойти за желание узнать, что же такое настоящая война. Однако Печорину, который сам побывал на Правом фланге, возможно, понятно и иное: под "романтическим фанатизмом" частенько скрывается более чем прозаический расчет на скорые отличия ("Я его понял, и он за это меня не любит…"). Расчет, если он был, оправдал себя: за участие в очередной зассовской "охоте на черкесов" юнкер получает Георгиевский крест[189]. Затем из той же "шайтановской" сумы Грушницкому перепадает еще одна милость: его производят в офицеры, хотя в службе он всего год, следовательно, если бы шло по правилам, вожделенный офицерский мундир нетерпеливый юнкер заполучил бы минимум через год (для вольноопределяющихся срок пребывания в юнкерах в ту пору был двухгодичным).
Да, Грушницкий не относится к тем баловням судьбы, которых обычно "ласкал" Засс. Но ведь и его отличная—не русская—храбрость у "шайтана", которого "левые", и прежде всего Алексей Александрович Вельяминов — "человек с обширными познаниями, глубоким умом, твердым и оригинальным характером", обвиняли именно в том, что "шайтан", может быть, и храбр, но на не русский манер, — могла вызвать симпатию. Впрочем, и отвага самого Григория Александровича, в сравнении со скромным, не бьющим на эффект мужеством Максима Максимыча, тоже порой выглядит, скажем так, не совсем уж русской. Короче: а что если язвительный намек принадлежит не Печорину? А что если это тот, редко используемый в "Герое…", но вполне законный по эстетическим понятиям тех лет прием, когда авторский голос непосредственно включается в "общий поток текста"[190]? Что до Печорина, то его, похоже, раздражает иное, а именно то, что он‑то, увы, не включен в список отличившихся в том самом Деле, за которое какой‑то Грушницкий — человек без имени и связей — получил один из самых престижных тогда, в глазах военного человека, орден: Георгиевский крест.