«Где-нибудь в карантине…»
Издавна люди пытались остановить распространение опасных инфекционных болезней (в первую очередь — чумы и холеры) путем прекращения всякого общения с больными. Вводимый властями запрет на выезд и выезд из охваченных эпидемией местностей в XIV столетии получил в Европе название «карантин». Это слово происходило из итальянского языка и в оригинале означало «quaranta giorni» — «сорок дней». На многодневный карантин ставили в первую очередь корабли, прибывавшие в Италию из Турции и Египта. Если за это время на борту судна не обнаруживали больных — корабль допускали в порт.
В России уже во времена Ивана Грозного жестокому карантину подвергались дома и городские кварталы, где появлялась «моровая язва». Нарушителей запрета бросали в огонь.
Во времена Пушкина периодически возобновлявшиеся эпидемии заставляли правительство объявлять на карантинном положении зараженные уезды и губернии. Самовольное нарушение карантина грозило виновным смертной казнью или лишением всех прав и состояния. Однако всеобщая уверенность в бесполезности карантинов, продажность караульных и русский «авось» открывали любые заставы.
Вглядываясь в темные глубины бытия, Пушкин искал ответа на «вечные вопросы». Один из них — поведение человека перед лицом смертельной опасности, являющейся в облике грозной болезни. В своих произведениях поэт не раз возвращался к этой теме. Кажется, он вновь и вновь испытывал свою собственную готовность смотреть в лицо судьбе.
Осенью 1830 года, едва выбравшись из охваченного эпидемией Нижегородского края, Пушкин пишет приведенный ниже текст мемуарного характера. Несмотря на беглость этого отрывка и его иронический тон, он хорошо передает чувства, которые испытывал путешественник, оказавшись в краю, где гуляла «индийская зараза».
«В конце 1826 года я часто видался с одним дерптским студентом (ныне он гусарский офицер и променял свои немецкие книги, свое пиво, свои молодые поединки на гнедую лошадь и на польские грязи). Он много знал, чему научаются в университетах, между тем как мы с вами выучились танцевать. Разговор его был прост и важен. Он имел обо всем затверженное понятие, в ожидании собственной поверки. Его занимали такие предметы, о которых я и не помышлял. Однажды, играя со мною в шахматы и дав конем мат моему королю и королеве, он мне сказал при том: Choleramorbus подошла к нашим границам и через пять лет будет у нас.
О холере имел я довольно темное понятие, хотя в 1822 году старая молдаванская княгиня, набеленная и нарумяненная, умерла при мне в этой болезни. Я стал его расспрашивать. Студент объяснил мне, что холера есть поветрие, что в Индии она поразила не только людей, но и животных и самые растения, что она желтой полосою стелется вверх по течению рек, что, по мнению некоторых, она зарождается от гнилых плодов и прочее — всё, чему после мы успели наслыхаться.
Таким образом, в дальном уезде Псковской губернии молодой студент и ваш покорнейший слуга, вероятно одни во всей России, беседовали о бедствии, которое через пять лет сделалось мыслию всей Европы.
Спустя пять лет я был в Москве, и домашние обстоятельства требовали непременно моего присутствия в нижегородской деревне. Перед моим отъездом Вяземский показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности, а в моем воображении холера относилась к чуме как элегия к дифирамбу.
Приятели, у коих дела были в порядке (или в привычном беспорядке, что совершенно одно), упрекали меня за то и важно говорили, что легкомысленное бесчувствие не есть еще истинное мужество.
На дороге встретил я Макарьевскую ярманку, прогнанную холерой. Бедная ярманка! она бежала, как пойманная воровка, разбросав половину своих товаров, не успев пересчитать свои барыши!
Воротиться казалось мне малодушием; я поехал далее, как, может быть, случалось вам ехать на поединок: с досадой и большой неохотой.
Едва успел я приехать, как узнаю, что около меня оцепляют деревни, учреждаются карантины. Народ ропщет, не понимая строгой необходимости и предпочитая зло неизвестности и загадочное непривычному своему стеснению. Мятежи вспыхивают то здесь, то там.
Я занялся моими делами, перечитывая Кольриджа, сочиняя сказки и не ездя по соседям. Между тем начинаю думать о возвращении и беспокоиться о карантине. Вдруг 2 октября получаю известие, что холера в Москве. Страх меня пронял — в Москве… но об этом когда-нибудь после. Я тотчас собрался в дорогу и поскакал. Проехав 20 верст, ямщик мой останавливается: застава!
Несколько мужиков с дубинами охраняли переправу через какую-то речку. Я стал расспрашивать их. Ни они, ни я хорошенько не понимали, зачем они стояли тут с дубинами и с повелением никого не пускать. Я доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что я не сегодня, так завтра на него наеду и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мной согласились, перевезли меня и пожелали многие лета» (152, 192-194).
Глава двенадцатая.
Дорожники и путеводители
В древней Руси существовали особого рода справочники для путников — дорожники. Они конспективно называли основные пункты маршрута и расстояние между ними. Один из них — Югорский дорожник — был даже включен австрийским послом Сигизмундом Герберштейном в его знаменитые «Записки о Московии» (первая треть XVI века) (30, 156). Другой, так называемый Пермский дорожник, был создан в начале XVI века в канцелярии местного епископа (30, 332).
Всякий путешественник (а тем более паломник), прибывший в незнакомый город, желал познакомиться с его достопримечательностями. И если он не имел в городе знакомых, то должен был нанять для пояснений знающих людей. «А в Царьград аки в дубраву велику внити: без добра вожа (сопровождающего, руководителя. — Н. Б.) не возможно ходити, скупо или убого не можеши видети ни целовати ни единого святого», — жаловался русский паломник XIV столетия Стефан Новгородец (107, 258).
Любознательность — свойство человеческого ума. Для ее удовлетворения на смену «хождениям» и «дорожникам» пришли разного рода справочники и путеводители. И всё же никакая книга не могла заменить рассказ «добра вожа» — осведомленного в истории города и края местного жителя. Именно из этого исходил в своем путешествии С. П. Шевырев, стремившийся везде отыскать знающего человека. Он охотно пускался в разговоры с горожанами и был внимательным слушателем. «Исторические воспоминания приятно соединять с живой Русью, которая олицетворяется для вас в каждом простолюдине» (214, 46).
Не найдя «экскурсовода», путешественник нового времени желал купить путеводитель. Но это оказывалось почти неразрешимой задачей. Печально известное русское невежество, пренебрежение к своей истории проявлялось, в частности, и в том, что даже в больших городах нельзя было (как нельзя и ныне) найти хороший «guidebook».
«Ни один книгопродавец не продает здесь какого-либо указателя достопримечательностей Петербурга, — замечает маркиз де Кюстин. — Знающие местные люди, которых вы спросите об этом, либо заинтересованы в том, чтобы не давать иностранцу исчерпывающих сведений, либо слишком заняты, чтобы вообще ему что-либо ответить» (92, 77).
В таком же положении оказался и герой повести В. А. Соллогуба «Тарантас», пожелавший купить во Владимире путеводитель по святыням древнего города.
«Прежде всего он отправился в книжную лавку и, полагая, что и у нас, как за границей, ученость продается задешево, потребовал “указателя городских древностей и достопримечательностей”. На такое требование книгопродавец предложил ему новый перевод “Монфермельской молочницы”, сочинение Поль-де-Кока, важнейшую, по его словам, книгу, а если не угодно, так “Пещеру разбойников”, “Кровавое привидение” и прочие ужасы новейшей русской словесности.