— Леда, — прошелестел он, — простите за беспокойство, но Диана просит вас заглянуть к ней на минутку.
Очень хорошо! Похоже, что дива действительно расчувствовалась.
Но вот что ей от меня понадобилось? Наверное, любой нормальный журналист на моем месте тут же подхватил бы ноги в руки и помчался выяснять, в чем дело, но мне так опротивела эта модель с ее полуулыбкой, с ее вывертами и ужимками, что я решительно покачала головой:
— Простите и вы меня, но, к сожалению, сейчас это никак невозможно. Я очень и очень тороплюсь. Но вы передайте Диане мой телефон. Если захочет, то может позвонить мне вечером.
И я протянула бесцветному человечку листок из блокнота со своим домашним номером. Я даже не стала смотреть, что он будет с ним делать, а подхватила сумку и решительно выскочила из зала. Посмотрим, что дива скажет сегодня вечером.
Но Диана вечером не позвонила.
ЧАСТЬ 3
Он ненавидел зеркала.
Эта была не минутная, быстро проходящая ненависть, а тяжелое и осознанное чувство, которое зреет подспудно, как болезнь, медленно и верно пожирающая плоть человека. Но его ненависть разъедала не тело, а душу.
Не было в подлунном мире ничего более лживого. Они лгали, как всегда лгут женщины. Но последних, хотя бы можно уличить во лжи, причинить боль, заставить страдать, а что можно сделать с зеркалом? Разбить? Чтобы вокруг появилось множество лживых ухмыляющихся осколков? Однако люди все же не могли обходиться без зеркал, как не могли обходиться без женщин.
Он давно изучил весь этот мир и прекрасно знал ему цену. Б его жизни давно не было женщин, как в его доме давно не было зеркал. Он ненавидел и свое отражение. Свое лицо, свои растрепанные волосы, свои глаза. Глаза, которые так близко видели ту грань, что отделяет бытие от небытия. Он заглядывал по ту сторону вечности, но слабое тело не послушалось его, и он все еще здесь, хотя душа давно просилась на свободу. Как же счастливы те, кто мог довести задуманное до конца.
Он давно понял и согласился с Достоевским, что все самоубийцы делятся на две категории. Но у него на этот счет была своя собственная теория. Любой самоубийца, когда подходит близко к незримой черте между двумя мирами, останавливается, замирает. Говорят же, что в такие моменты человек вспоминает всю свою жизнь. И те, кто жалеет о чем-то несовершенном, о каком-то человеке или о какой-то вещи, уйти не могут, их тянет назад. Но те, кому в этом мире уже ничего не жаль, уходят безвозвратно. Значит, здесь они сделали все, что смогли.
Он и сам подходил не однажды к этой черте, даже помнит ее цвет, что не виден обычным людям. Но и его всегда останавливала какая-то мелочь. Он вспоминал о ней, и становилось невыносимо жаль…
Он и сам бы не мог себе точно ответить, чего ему было жаль в этом мире. Но, возвращаясь к жизни, всегда замечал, насколько уродливо он выглядит. Он ненавидел некрасивость так же сильно, как ненавидел зеркала, ее отражающие. У него вызывали сильное раздражение обыкновенные лица обыкновенных людей. На несколько лет он уехал из Питера и жил на одном из карельских озер подальше от всех. Он свыкся с тишиной, смотрел на воду и небо, траву и деревья, и мир начинал казаться ему прекрасным.
Но и там его не оставляли в покое. В какую бы глухомань он ни забрался, и там не было спасения от людей. Они приезжали отдыхать на заброшенную заимку с водкой и бабами. Разжигали костры, горланили песни, жрали водку и лапали своих баб, которые оглашали окрестности визгливым матом. Но когда ему надоело терпеть, он взял ружье и подкрался к ним поближе… Он точно знает, что попал. Они даже не стали его искать, а поспешно уехали. Больше его никто не беспокоил.
Он сам иногда выбирался к людям. Выбрался как-то раз, чтобы купить муки, табака и соли про запас, и в стареньком покосившемся магазинчике увидел на прилавке несколько красочных журналов. Как они могли попасть в это богом забытое место, он не знал. Но все-таки повернул к себе затрепанный журнальчик и лениво открыл его.
Он узнал ее сразу. Да и как можно было не узнать эту отстраненную холодноватую изысканную красоту. Она смотрела прямо на него, заглядывая в самые потаенные уголки его души, а полуулыбка будоражила его так сильно, что он чуть не застонал от нахлынувших воспоминаний. Она находилась так далеко и в то же время совсем рядом. Можно даже коснуться ее глянцевого лица. Старый рокер, у которого на руках остались зажившие шрамы, а душа все еще кровоточила, понял, что ему бесполезно хорониться в этой глухомани, потому что она найдет его и здесь. Ему надо вернуться, чтобы наяву увидеть эту холодноватую совершенную красоту и прикоснуться к ней.
Он вернулся, чтобы опять попасть в неверный свет фонарей, дробящийся в мелких лужах, чтобы опять вдыхать сырой воздух и бродить по набережной Фонтанки. А зеркала продолжили искажать действительность, расчленяя ее на куски. И весь мир кувыркался и дробился, сжимался и растягивался. А люди напоминали чудовищ с картин Гойи и Босха. Он перестал любить картины, но он продолжал бывать на выставках, чтобы еще больше увериться в несовершенстве мира и человека. И лишь однажды, попав в мастерскую одного художника, замер. Здесь не было некрасивых вещей, напротив, все вокруг поражало своей не правильной, асимметричной красотой. И эти пейзажи, что манили к себе, и эти птицы, похожие на цветы, и цветы, так похожие на птиц. И веселые девушки, которых можно было спутать и с теми и с другими.
Он понял, что красота, которую он так долго и безнадежно искал, все-таки существует. И он может видеть ее часто, даже прикасаться к ней. Откуда ему было знать тогда, что все обернется фальшивкой, обманом? Но когда он во всем разобрался, то у него с глаз словно спала пелена, теперь он точно знал, что ему нужно делать, чтобы исправить этот несовершенный мир, который так привык доверять фальшивым зеркалам.
А зеркала он перестал замечать, как перестает человек замечать долгую и изнурительную болезнь. Просто знает, что она есть, и мирится с ней до поры до времени. Но в душе он все так же их ненавидел, и ненависть его день ото дня становилась все сильнее.
Глава 20
Здесь было тихо, спокойно и уютно. Кафе «Венеция» со своими огромными зеркалами, прекрасными шпалерами и золоченым фарфором располагало к задушевной беседе. Мне и хотелось немного расслабиться, посидеть, отдохнуть, но Карчинский заметно нервничал, хотя и пытался не подавать виду. Он изо всех сил старался шутить, улыбаться, но все это давалось ему с величайшим трудом. Я уже отдала ему сверток и теперь рассказывала о своей встрече с Паком.
То есть рассказывать мне было, собственно, нечего, всего несколько фраз, но художник ловил их с жадным вниманием и нетерпеливо выспрашивал подробности. Сначала я не хотела говорить ему о том, что ваза, которую он послал в подарок, разбита, но потом все же решилась сказать. Вазу ведь попросили доставить меня, и я довезла ее в целости и сохранности, но затем ее кто-то разбил. И я здесь ни при чем.
— Послушайте, Владимир Иванович, — я старалась говорить мягко и осторожно, — я понимаю, что вы обратились ко мне, потому что в этом возникла необходимость… Вы попросили отвезти вазу, что я и сделала. Но я кое-что забыла в кабинете у Пака, и мне пришлось вернуться. Когда я вошла, то увидела, что ваша ваза разбита. Мне очень жаль, что так получилось, но, наверное, он не рассчитывал, что она такая хрупкая.
— Значит, — прервал он меня, — вы говорите, что ваза разбита?
— Да, — подтвердила я, — к сожалению. Художник о чем-то напряженно думал, но потом махнул рукой и обратился ко мне:
— Я очень благодарен, Леда, что вы не отказались выполнить мою просьбу. Но знаете, милая, вам не нужно по этому поводу переживать. Если так случилось, что ваза разбита, то уже ничего не поделаешь. Поэтому постарайтесь выбросить это из вашей хорошенькой головки. Давайте поговорим о чем-нибудь приятном. Как вам, например, понравилось в Москве?