Выдумать это я не мог, наверняка где-то прочитал либо услышал — об этих самоубийственных атаках с клинками против железных чудищ, но — где и от кого?.. Еще недавно все эти почти невероятные свидетельства хранились у меня в тощих папках с газетными вырезками, но потом литература о казаках, наша и зарубежная, пошла таким могучим валом, что попробуй-ка тут удержаться на плаву…
Два десятка лет назад, когда мы только что купили в Кобякове избу, соседи-старожилы рассказывали, что зимой сорок первого в селе, и в самом деле, несколько дней были на постое кубанцы, сильно пили, и как раз в нашем доме случилась у них громкая ссора из-за шашки, которую сперва выбили из рук перебравшего самогону казачка, а потом всю ночь искали в снегу… Якобы отсюда и ушли они потом под Ершово, где чуть ли не все погибли под танками.
Старожилов в Кобякове почти не осталось, расспросить не расспросишь, а главный мой консультант по истории округи, в которой он родился и вырос, почти девяностолетний Дмитрий Петрович Серебряков, или по-здешнему — Серебряк, воевал в другом месте, и на мои расспросы отвечает одно и то же: «Наташа моя говорит, что лошадей под Ершовой, и правда, много побило, отсюда потом на санках еще долго ездили туда за кониной, но кони были немецкие, крупные эти — тяжеловозы…»
В сборнике «Одинцовская земля», в 1994 году вышедшем в серии «Энциклопедия сел и деревень Подмосковья», вот что говорится о том времени: «В годы Великой Отечественной войны Ершово оказалось на линии фронта. Немцы, захватив село на очень короткое время, сожгли его (из 106 домов осталось всего 11), а церковь была взорвана вместе с запертыми в ней ранеными бойцами и жителями села. После войны на месте храма был воздвигнут памятник погибшим воинам…»
Памятник этот традиционного вида: ставший на одно колено солдат с опущенной на грудь головою в каске держит низко склоненное знамя.
Памятник, каких если не тысячи по стране, то уж сотни — это и точно.
Но вот два года назад восстановили, наконец Троицкую церковь… Еще деревянная, она возникла тут в пятнадцатом веке и не одиножды перестраивалась — последний раз в 1829 году архитектором из крепостных крестьян А. Григорьевым, воспитанником знаменитого Д. Жилярди. Считалось, что это одна из лучших церквей Подмосковья, по ней Ершово даже получило тогда второе название: Троицкое.
Восстановлена теперь Троицкая церковь во всем, вероятно, прежнем благолепии, а может быть… может быть…
Долго я ею любовался, со всех сторон обходил, и все не покидало ощущение удивительной, будто устремленной вверх ее легкости.
Потом зашел внутрь.
Красивый резной алтарь, удивительная роспись на стенах, и даже новизна икон как будто добавляет и праздничности, и — торжественности…
Женщина в свечной лавке оказалась сибирячкой, с Алтая, мы тут же разговорились: соседи, как же — сколько там до Барнаула из Новокузнецка, из нашей Кузни?
— Говорят, что восстановление немцы финансировали? — спросил я, как бы обводя взглядом красоту вокруг.
Она будто отмахнулась:
— Да это больше говорят. А на самом деле, если бы не Виктор Васильевич, не Бабурин…
— Бабурин — это кто?
— Глава администрации у нас… И предпринимателей уговорил, дали деньги. И сам тут дневал и ночевал… Слышали, у нас тут чудо случилось? — глаза у нее зажглись, она будто помолодела. — Это при мне: все сама вот так видела. Приходит он однажды, Виктор Васильич. По нескольку раз в день всегда наведывался. Приходит, идет вдоль вот этой стены, а потом останавливается и руками — вот так: да как же, мол, это можно?!.. Вроде того что, смотришь — глаз не спускаешь, а стоит на минуту отлучиться и — на тебе!.. А на стене прямо на писаной иконе пузырь вздулся: ну, как куриное яйцо!.. Все видели?! — Виктор Васильич строго спрашивает. — Потом не отказывайтесь — все?! Ткнул в пузырь пальцем, и вдруг такое благоухание — ну, как весной жасмин в саду распустился и ты нарочно вдохнешь… не знаю, как еще: такой теплый и такой густой запах! А по стене тихонько течет из того места, куда он ткнул… Ну, вот откуда?!.. Виктор Васильич смотрит на свой палец, вот так смо-о-отрит!.. Хорошо, что у меня в ящике ватка была, давай на ватку собирать, а кто — на носовой платок, кто на что…
Опять я долго потом стоял снаружи, глядел на эту необычную композицию — сочетание вознесенного к небу легкого прекрасного храма и согнувшегося перед ним в низком поклоне, отягченного тяжелой земною заботой воина с красным знаменем… Смотрел, думал, и что-то словно рождалось в душе, как будто оформлялось в сознании.
Никогда я такого вроде бы не видал, но необычная и даже как бы противоестественная еще недавно эта картина была настолько закономерною, что ли… такой по большому счету символической: рукотворное дитя последних двух столетий — красное знамя — склонилось перед вечным Животворящим Крестом…
Ах, ты! — возникло вдруг с острой болью. — Да если бы это произошло несколько десятилетий назад, разве Красная Армия отступала бы сюда, почти до Москвы?.. Разве ушла бы чуть ли не со всех рубежей, оставляя предками нажитое, — Советская?.. Да что там, что там: держалась бы в воинстве нашем, держалась бы на Руси крепкая и нерушимая, как в седую старину, вера — и не слыхали бы мы ни о какой красной армии, ни о советской, ни — о российской, а была у нас нераздельно сплавившая в себе, как от века велось, все народы непобедимая Русская Армия…
Рыцарь красный
В последние годы в Союзе писателей России, когда на свои редкие теперь по причине бедности пленумы съезжались литераторы из провинции, не раз и не два возникал никем не запланированный, стихийный разговор: при всей многотрудности нашей жизни не пора ли однажды собраться вместе всем писателям-казакам?.. Вон сколько нас в самых разных концах все еще великой России! И разве нечего нам сказать нашим самонадеянным братьям, нашим детям и внукам, многие из которых нынче самозабвенно убеждены, что стоит ему по летней жаре хорошенько попотеть в косматой папахе и в черной бурке, и он уже — участник белого движения?..
Принимались придирчиво считать свои казачьи ряды, счет этот как правило начинался с Анатолия Дмитриевича Знаменского, и при этом чуть ли не все, кто бы откуда ни приехал, уважительно поднимали ладонь: еще бы нет — Знаменский! Само собой — патриарх?
Сколько раз потом в радостной надежде я представлял, как давний мой друг и во многом — наставник Анатолий Дмитриевич, мой старший брат Толя приедет на этот казацкий сбор, на котором он будет очень нужным и, может быть, — главным человеком, как займет свое место среди уважаемых литературных старейшин… Не приедет!
Господь даровал ему легкую кончину, но, кажется, это чуть ли не единственное, что досталось ему легко. Мятежная судьба Знаменского один к одному отражает общеказачью драму.
Помню, как в шестидесятом году в Новокузнецке приехавший в Сибирь Владимир Монастырев рассказывал мне, совсем тогда зеленому, о новом таинственном нашем кубанском земляке: «Конечно, уже прочитали рассказ „Прометей № 219“?.. Так вот, главный герой на самом деле добывает огонь вовсе не в немецком плену: это наш зек в нашем лагере!»
А сегодня — почти через сорок лет! — с щемящим сердцем я взялся листать краснодарское издание «Красных дней» Знаменского и в послесловии прочитал: «Во время войны, работал я, как многие знают, на стройках в Коми АССР…» Пошучивать он любил, Анатолий Дмитриевич, но шутки его особого рода, от горькой печали их было не отделить: может быть, такой юмор давно уже стал нашей национальной традицией?
И он, конечно же, был глубоким философом: наследие его в этом смысле нам еще предстоит оценить. «Мелкую прозу жизни, — это разбивка Знаменского, — как бы не стоившую внимания» поистине титаническим своим трудом он сумел превратить в полнокровную высокохудожественную прозу, которая останется неотделимой частью кровоточащей истории России XX века.
«Иные из книг как бы предопределены нашей судьбой, написаны нам на роду, — утверждал Знаменский в том же предисловии к „Красным дням“, недаром озаглавленном „Книга — судьба“. — Именно эта книга и есть моя, потому что все сказанное в ней не мог сказать никто другой, это было поручено сказать именно мне и никому другому.» Разве это, и в самом деле, не так?