И вот она долгожданная встреча, вот…
Человек, в художественном письме неискушенный, об этой драматической минуте воин пишет не только буднично и скупо — как бы даже и скучновато. Взвод его увлекся атакой, а сам он маленько приотстал, и тут перед ним возник он, долгожданный! Настоящий-то боец. Самурай.
Для начала, пишет Леонов, японец трижды подпрыгнул, потом как юла завертелся. Мол, я наблюдал за этим во все глаза, так было интересно, что дальше, но он снова взялся подпрыгивать, и я подумал, что у меня нету времени смотреть: идет бой. Ткнул поэтому самурая кончиками пальцев под сердце и побежал догонять своих…
Не было у бойца времени!
Это у нас его теперь — завались.
Все равно заводы стоят.
Поэтому сиди и смотри.
Всю эту лабуду подряд.
На всех, какие есть, телевизионных каналах.
Все равно поля зарастают.
И окончательно стирается память о самоотверженных ратниках. О настоящих бойцах. О чудо-богатырях, какими считал своих «ребятушек» великий Суворов.
У Кадочникова она не только жива, память. Ею, как понимаю, он как раз-то и жив. Она — его стержень.
В сорок втором под Краснодаром горстка солдат и несколько офицеров с семьями попали в окружение, выход был один — рукопашная. Женщины пошли рядом с бойцами. Шестилетнего сына Кадочниковых Алексея второпях привязали к седлу и умного коня потрепали по холке и шлепнули по боку: спасай! Но осколком гранаты на ним перебило ремни, седло перевернулось, мальчишка повис вниз головой и все понимающий коняшка уразумел, что далеко уходить нельзя. Тоже пошел вслед за бойцами и остановился посреди яростной схватки, терпеливо ждал, пока бой закончится. Мальчишка под брюхом у него выкручивал шею: смотрел, как возле коня дерется, не подпуская немцев, отец.
А мы теперь у «ящиков» как закодованные сидим и пьем, часами пьем это якобы «крутое» азиатское пойло.
Вот и подумал я горько в который раз: собрался бы Алексей Алексеич с силами — повел бы, наконец, строгой бровью!
Или нужна тут другая бровь? Облеченная государственной властью. Державная.
Что ж: характер у того, на кого нам остается теперь надеяться, виден. Исстари это считалось на Руси главным для рукопашного бойца: характерника.
Добытый в юности «черный пояс» не помеха, а преимущество. Опыт прежних побед и поражений наверняка поможет понять, как это делается свято хранящими тайны ратного искусства предков славянскими мастерами: и — рукою издалека, и — всего лишь бровью.
А Кадочников, коли появится вдруг необходимость проконсультировать, и тут помочь, в лепешку, не сомневаюсь, готов будет расшибиться.
Радеть Отечеству ему не впервой.
Что такое «адыгэ хабзэ»…
В селе Первомайском, куда на нескольких машинах приехали на встречу избирателей с кандидатом в президенты Адыгеи, с Хазретом Совменом, я подошел к «эфендию», как в старину писали, который назвался Нурбием, и мы с ним очень дружелюбно разговорились все о том же: молодежь ускользает от нас через щель, которую сами мы создаем своими разногласиями… довольно, хватит! Не будет единства между православными и мусульманами, и мы пропали: вон сколько заграничных сект на глазах уводят наших внуков, вон какая беда пришла на кончике шприца или в сигарете с дурман-травой… Остановить это можно или немедленно, сейчас, говорил муфтий, или — уже никогда.
Тут подошел к нам один из краснодарских черкесов, средних лет человек в модной кепке и с ярким, в основном зеленого цвета, шарфиком. Они заговорили по-адыгейски, но эфенди тут же обернулся ко мне: «Не уходи, не уходи, побудь рядом, сейчас мы договорим…»
Легонько привлек меня к себе левой рукой, какой-то миг подержал, а потом все помавал — другого слова не могу подобрать, это подходит более всего — ею в мою сторону, словно постоянно приближая к себе, словно удерживая какой-то нитью невидимой… Удивительное дело, я ощущал ее почти физически, эту нить, мне радостно стало с ними стоять, а он все находил меня — вернее, какую-то из моих невидимых оболочек, которую сам я все-таки достаточно ясно ощущал, — находил этим движением в мою сторону какой-то своей оболочки, в этом случае — невидимого продолжения руки, ладони, пальцев…
Когда черкес-краснодарец отошел, Нурбий взял меня за локоть, привлек, приближаясь одновременно сам.
Говорю ему:
— Нурбий, мне кажется, сейчас я чуточку больше понял, что такое «адыге хабзе»… Вы разговаривали с другим, но этот постоянный жест в мою сторону, который меня как бы деликатно придерживал… великое это дело!
— А как же! — обрадовался он. — Как же: так надо!
Высокий, стройный, с мужественным сухощавым лицом и выразительными карими глазами. Высокая папаха из каракуля очень шла ему.
Когда настала пора идти в зал, мы пошли рядом, я слева — невольно, без отчета себе в этом, а потом хотел уступить ему дорогу в дверях, говоря — вы, мол, лицо духовное, так положено! — но он стал сперва меня пропускать, потом взял под руку:
— Давай вместе!
И мы вместе переступили порог.
Что было на этой встрече — особый разговор… или?
Или надо все-таки несколько слов сказать сразу? Потому что в душе, давно привыкшей к рутине подобного рода встреч и собраний, вдруг были задеты струны, которые сразу отозвались и неожиданной радостью, и такой застарелой болью!
Когда перед началом собрания, меня Совмену представили — мол, русский писатель — он живо откликнулся: «В Красноярске у нас — Астафьев, Астафьев! Хорошо его знаю!»
«О-о, Виктор Петрович!..» — только и сказал я сердечно.
Но из этого пока вовсе не следовало, что адыгеец Совмен — сибиряк… Зато потом!
Показали фильм о его живущей самобытным, строгим, но справедливым уставом старательской артели, которая добывает золото почти на Крайнем Севере, недаром называется «Полюс», затем он стал о себе рассказывать, и тут-то я, тоскующий по Сибири в Москве, а на юге — тем более, отчетливо увидал, что человек этот — в доску, как говорится, свой, что черкесское происхождение не только не помешало ему стать самым настоящим чалдоном, а даже как бы этому способствовало… Старому воробью, которого на мякине вроде не проведешь, стало как мальчишке казаться, что и знаю его давно, очень давно, и из всех в зале присутствующих по многим причинам сопереживаю ему чуть ли не больше остальных…
И золото на купола храма Христа Спасителя, и помощь университетам по всей стране — все это как бы само собой разумелось: почему бы и не помочь, если есть у человека такая возможность?! Потом он не то что просто — прямо-таки простодушно заговорил о том, какие деньги собирается для начала дать погрязшей в долгах республике, и тут…
…и тут у меня неожиданно остро щипнуло глаза, комок к горлу подступил: вот, и правда что, — сын родимой своей земли!
А ты, милый, а — ты?!
Ярко вспомнился этот разговор со станичным начальством, когда я прямым текстом обвинил его в распродаже родины, которую называем малой и больше которой для меня, где бы ни жил, нету — ну, так устроен!..
Сказал в глаза, а мне вдруг спокойно отвечают: а где в это время были вы?.. Да, нам тут было непросто, приходилось принимать всякие решения, мучительно искать выход, но разве вы помогли нам? Вы сперва где-то в Сибири околачивались, большая стройка — ну, как же, как же!.. Жили-поживали потом в свое удовольствие в Москве… а чем вы помогли-то этой самой родине, о которой теперь так печетесь, ну — чем?!
И вот через столько лет я вдруг впервые ощутил всю горькую правду этого упрека… Господи! — подумал. — Благослови тех, кто может помочь своей земле не прекраснодушными речами, не рассказами и статьями в газетках, но делом, делом! Защити и сбереги их! Спаси и сохрани!
Сидел, прикрыв ладонью глаза и безмолвно, но очень горестно плакал… о своей ли уже потерянной для русских станице? О себе ли, из-за ненужности давно потерянном не только малою родиной, но и большой…