— Добби, — проговорила она, — тебе придется отклеить эти свои бумажки с моих обоев.
Она так и сказала: «бумажки». «Мои улыбки — бумажки», — подумал он.
Пришлось подчиниться, но он постарался сделать это как можно аккуратнее, чтобы не порвать ни одну. Те, что уцелели, он так же аккуратно разложил по коробочкам. Грустное это было занятие, очень неприятное и тяжелое, и он наверняка бы после этого съехал с квартиры, если бы… если бы она не была его домом. Ведь у всех других людей был свой дом, так разве не должен быть свой дом и у него?
Даже после того как ему пришлось отклеить улыбки со стен и уложить их в коробочки, Добби не переставал останавливаться у мусорных ящиков в поисках выброшенных журналов с яркими иллюстрациями. Возвращаясь с работы, он заглядывал почти в каждую урну и так медленно доходил до своего жилья, располагавшегося в старом, облупившемся доме, построенном в викторианском стиле.
И вот однажды, когда он в очередной раз совершал свой обход, на глаза ему попался улыбающийся манекен — это было позади универмага на Лайтхауз-авеню.
Прежде всего он увидел ее улыбку. Она выглядывала из-под крышки глубокого мусорного ящика и улыбалась ему. Он подошел ближе, остановился и стал смотреть на нее; она продолжала все так же улыбаться, не стараясь ни отвести взгляда, ни отвернуться, как делали все остальные.
— Привет, — проговорил Добби, которого все это очень забавляло.
Неожиданно Добби обнаружил, что и он смог улыбнуться ей в ответ, и хотя его улыбка никогда не была похожа на настоящую, она и после этого не отвернулась и не ушла прочь. Она продолжала улыбаться ему. Улыбалась, улыбалась, улыбалась. Большая, счастливая кукла — вот что это такое было.
Важнее всего было то, что в ее присутствии он тоже мог улыбаться, и теперь это не казалось ему чем-то дурным или неправильным.
— Привет, — повторил он, продолжая свою невинную игру. Он знал, что она ненастоящая.
О, разумеется, ему попадались и другие куклы-манекены, он часто видел их в витринах магазинов, и почти все они улыбались. Он не раз останавливался и подолгу смотрел на них, радуясь тому, что они улыбаются, немного ревнуя их за это, но все же наслаждаясь тем, что они были такие прекрасные. Но те куклы были другие — те, что стояли в витринах; все они были разодеты в шикарные наряды, такие гордые, сияющие, новые и безликие. Одним словом — для публики. А эта улыбающаяся кукла, которую он нашел, совсем, похоже, замерзла, была раздета, без одной ноги, да и вообще смотрелась в своем мусорном баке такой несчастной, никому не нужной.
И она улыбалась ему, никому больше — только ему!
И тогда Добби решил принести ее к себе домой, притащить в свою убого обставленную комнатенку. Потом он сходил в магазин и купил ей красное платье и шляпу; отыскал где-то новый кукольный парик, выкрасил его в черный цвет и приладил на голове манекена. Поставить ее он решил в углу, за письменным столом — так совсем не было видно, что одна нога у нее отбита. Утром перед уходом на работу он убирал ее в шкаф — приходилось прятать ее, чтобы не дай Бог хозяйка не увидела. Вечером же, возвращаясь домой, он снова водружал ее на прежнее место за столом, и она улыбалась ему. А он ей. Он назвал ее Пегги-Энн; в том, что у нее должно быть собственное имя, он нисколько не сомневался.
Все обитатели Кэннери-Роу заметили происшедшую с Добби перемену, спорили о ее причинах и дивились тому, как быстро все случилось, буквально за какие-то несколько дней. Добби же, естественно, ни словом не обмолвился никому о своей улыбающейся Пегги-Энн. Иначе все они засмеяли бы его — об улыбках тут и говорить не приходилось, — подумали бы, что он действительно свихнулся. Все согласились с тем, что у Добби-то, оказывается, есть сила воли и настоящий характер, ему надоело все время ходить как-то бочком, уткнувшись взглядом в землю, — нет, сейчас он даже изредка распрямлялся и поднимал глаза. Да и его шляпа теперь уже не так низко была надвинута на лоб, а кроме того, он время от времени помахивал встречным рукой. Что касается самого Добби, то он стал уже подумывать о том, чтобы оставить свое место в ресторане и подыскать что-нибудь более приличное.
Какое же это было прекрасное чувство — чертовски прекрасное — спешить домой навстречу своей Пегги-Энн, как и все другие люди бежать к себе домой, поднимая гордый взгляд к собственному окну!
Однажды он, как обычно за последнюю неделю, летел, не чуя под собой ног, домой. Когда он взобрался на свой этаж, сердце его билось, как птица в клетке. С улыбкой на лице он распахнул дверь комнаты — теперь он уже почти забыл, что такое жить и не улыбаться, — и тут же поспешил к своему шкафу. Открыв его, он протянул руку, потом заглянул внутрь и снова пошарил рукой — улыбка постепенно сходила с его лица. Еще, еще и еще раз он провел рукой по внутренней стенке шкафа и тихонько позвал:
— Пегги-Энн? — Затем уже громче: — Пегги-Энн!
Пегги-Энн исчезла.
Он слышал доносившиеся с лестницы тяжелые шаги квартирной хозяйки, но почти не обращал на них внимания, многократно повторяя это имя, заглядывая под кровать, за письменный стол, снова в гардероб.
— Пегги-Энн!
— Это я взяла вашу Пегги-Энн, если вы вздумали так ее назвать, — проговорила хозяйка, тяжело вваливаясь в комнату. — Взяла и выбросила. А следующим будете вы. Собирайте свое барахло и выматывайтесь. — Слова ее, подобно сосулькам, вонзились, ему в мозг. — Это что такое, а? То ли кукла, то ли женщина — и это в моей-то комнате?! Стыд-позор, срам один. Да это же извращение!
Сосулька повернулась в мозгу.
— Где же она? Где она?
— Где же ей еще быть? На помойке, конечно. И больше вы ее сюда не принесете. Разодели ее, как шлюху, да еще держали в моей комнате. Одно слово — шлюха! Ну ничего, я ее хорошенько пообтрепала. Тоже мне — Пегги-Энн!
Но Добби уже не слышал ее — он кубарем скатился по лестнице, с треском распахнул входную дверь в дом и бросился вперед — взгляд его ни разу даже не опустился на землю.
Он увидел ее еще издали, даже не успев добежать до мусорного бака. Все ее лицо было разбито, и она, как палка, стояла внутри, подпирая головой крышку. Улыбка… разбито… крышка… Он остановился перед ней, а сосулька в мозгу продолжала свое дело.
Прикоснувшись к ее разбитым губам, он пробормотал:
— Пегги-Энн.
Он еще раз прикоснулся и постарался сделать так, чтобы она улыбнулась.
Губы стали крошиться.
— Пегги-Энн, — снова позвал он, чувствуя, как ладонь наполняется какими-то крошками.
Он даже не догадывался, что хозяйка стоит у него за спиной, пока женщина не заговорила:
— На помойке ей и место, одно слово. Я ее хорошенько молотком исколотила, чтобы уж наверняка.
Добби издал протяжный крик и изо всех сил обрушил свой кулак на лицо живой женщины. Он продолжал кричать и бить ее, кричать и бить, покуда она не потеряла сознание. Или вообще не умерла.
А потом, чуть позже, но еще до того как собрать все, что осталось от Пегги-Энн, и потащиться куда-то через двор, не поднимая глаз от земли, он наклонился и попытался — но безуспешно — пальцами сложить губы квартирной хозяйки, заставить ее улыбнуться ему и Пегги-Энн. Ему показалось, что это надо было сделать.
Но теперь и женщина тоже не улыбалась, хотя, чуть подумав, он решил, что это правильно.
Рэймонд Вильямс
ГРОБОВЩИКИ
Худые, длинные, белые пальцы Сэмюеля Пила аккуратно вложили блестящий бронзовый шуруп в маленькое отверстие. Чуть удерживая его левой рукой за шляпку, он принялся энергично вращать отвертку, издавая при каждом повороте резкое хрипловатое покряхтывание. Затем он выпрямился и принялся разглядывать собственное творение. Большая бронзовая ручка располагалась точно на том месте, где ей и полагалось быть, и стала дополнительным украшением на безукоризненно отполированной стенке деревянного гроба. Затем он просунул тонкие пальцы внутрь рукоятки, энергично покачал ее, но она даже не шелохнулась, прочно схваченная шурупами. Он снова крякнул — на сей раз с видимым удовлетворением. Это была последняя ручка, и теперь ему оставалось лишь прикрепить к крышке гроба маленькую бронзовую табличку, после чего работу можно было считать завершенной. Пальцы нащупали лежавшую на верстаке тонкую пластинку, поднесли ее к глазам.