Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В сильном смущении они проводили — почти донесли — его наверх и уложили на диван с пурпурной обивкой, а настоятеля церкви попросили быстро сбегать за местным доктором.

Именно тетушка Дэниса первой обратила внимание на предмет, который ее племянник сжимал в руке. Это был обломок кости, с одного конца которого свисал большой кусок частично отделившегося от нее мяса с торчавшими в двух или трех местах порванными сухожилиями.

Кладбищенскому сторожу поручили весьма малоприятное дело: восстановить по возможности остатки лежавшего в склепе гроба бабушки Дэниса, после чего сложить в него оторванные, но не до конца пережеванные куски ее плоти.

Решено было сохранить всю эту историю в полной тайне — с этим согласилась даже тетушка. Дэнис, который всегда относился к покойной бабушке без особого почтения, доходчиво объяснял всем и каждому в отдельности, что очень многим обязан бедной старушке, и с этих самых пор не скажет о ней ни единого дурного слова.

В конце концов, он самым чудодейственным образом вернулся к жизни — неожиданно… после сытного ужина.

Дэвид Лермонт Эйткен

МГНОВЕННЫЙ РАЗВОД

Холодные губы, груди нагие,
Бриллианты сверкают в дивных кудрях;
Ступила по комнате — мысли живые
Затмили словами беззвучными страх.
О вечной любви шелестели те звуки,
Но… мертвый лежит он — свободна она!
Взлетели, взметнулися нежные руки,
Как ласково шепчут в камине дрова…
Но, чу, застонал он — и снова смятенье,
Рассудок хладеет, нет сердца в груди.
Метнулась наверх — лишь в молитве спасенье,
Язык обезумевший молит: «Прости…
Прости, что удар мой тогда был неточен,
Теперь же не дрогнет в ладони топор».
Единственный взмах — словно лезвие в ночи —
И вмиг растворился в беспамятстве он.

Прилепи к стене улыбку

Таящийся ужас 2 - i_009.png

Джон Кифовер

ПРИЛЕПИ К СТЕНЕ УЛЫБКУ

Теперь ничто не мешало ему вознестись ввысь, гордо воспарить над землей и взглянуть на окно того самого дома, к которому он держал сейчас путь. А ведь именно в этот миг, за тем окном, в той комнате находилось нечто такое, о чем он раньше не мог даже мечтать, — к тому же оно было значительно прекраснее всех прилепленных к стене улыбок.

Его окружали сгущавшиеся сумерки, и он почти бежал по склону холма к дому, оставив далеко позади и залив Монтерей, и стоявший на его берегу на Кэннери-Роу ресторан, в котором он день-деньской занимался мытьем посуды. Соскоблив с последней сковороды следы нагара и ополоснув последнюю кастрюлю, он отвернулся от исходившей паром струи воды, пару раз взмахнул над головой рукой, видимо — на прощание, приподнял лицо и даже попытался улыбнуться, после чего бросился прочь из кухни, предоставляя поварам и официантам возможность недоумевать по поводу столь странного поведения. Дело в том, что раньше Добби никогда не имел привычки махать кому-либо рукой, а тем более отрывать взгляд от пола. Да, подобного, пожалуй, не было еще никогда, и они впервые заметили этот жест где-то с неделю назад. Кроме того, все прекрасно знали, что улыбаться он попросту не мог.

И никто из этих людей даже не догадывался о том, что теперь у него появилась тайна. Она обосновалась в его комнате совсем недавно и в перспективе вполне могла самым существенным образом изменить всю его жизнь. Он называл ее Пегги-Энн, хотя и знал, что она ненастоящая.

В этом районе буквально все знали Добби — худющего, сутулого мужчину, неизменно одетого в голубые джинсы, вечно смотревшего себе под ноги и ежедневно курсирующего между своим жильем и ресторанной кухней, где его всегда поджидала гора грязной посуды. Добби и вправду никогда не поднимал взгляда, предпочитая направлять его на уличный тротуар или на струю горячей воды; соседи шутили, что в лицо ему могли заглянуть лишь немытые тарелки и сковородки, да разве что собственные башмаки. Он был очень сутулым, но горба у него не было, хотя за глаза его почти все почему-то называли не иначе как Горбун с Кэннери-Роу…

Лицо Добби можно было назвать страшным. Что делать: когда-то совсем еще маленький мальчуган заинтересованно потянулся рукой к стоящей на плите кастрюле с кипятком… Одним словом, и лицо, и вся голова были ошпарены кипящей водой. Кухню тогда огласил истошный вопль ребенка.

С той поры прошло немало лет, но стерлись лишь воспоминания о случившемся, а шрамы остались. Словно цементными или стеклянными полосами они стянули его лицо, и уже с давних пор, задолго до своёго приближающегося тридцатилетия он оставил даже всякие попытки улыбнуться. Раньше, когда такое желание хотя бы изредка возникало, он делал все, на что был способен, но вместо улыбки на лице появлялось нечто совершенно иное, такое, что заставляло встречных людей отворачиваться и поспешно удаляться. «Бедняга, — думали они при этом, — бедняга Добби…», но все же старались не задерживаться подле него. Чему же удивляться, поговаривали соседи, что ему так нравится эта «согбенная» работа — ведь она позволяет ему весь день стоять, уткнувшись лицом в клубы пара.

Повезло Добби, пожалуй, лишь в одном — ему не надо было бриться. И об этом не раз судачили обитатели Кэннери-Роу.

Гораздо хуже было, однако, другое — и для него самого, и для тех людей, которые отворачивались и проходили мимо: они и сами не могли, не решались улыбаться ему, разве что самую малость, на какую-то долю секунды, но это, как говорится, было не в счет. Вот и получалось, что Добби не улыбался сам и не получал улыбок от других. Со временем он прекратил всякие попытки изобразить улыбку хотя бы собственному отражению в зеркале.

Позднее он стал обращать внимание на улыбки, застывшие на страницах иллюстрированных журналов. Долгими вечерами он просиживал у себя в комнате, положив журналы на колени, и, опустив взгляд, любовался этими улыбками. И ни разу при этом не попытался улыбнуться им в ответ — ему казалось, что так делать не следует.

И вот однажды он вооружился парой ножниц и принялся вырезать из журналов лучшие на его взгляд улыбки. Он складывал их — свои улыбки — в маленькие коробочки, накрывая каждую кусочком розовой бумаги, как рождественские открытки. Вырезая улыбки и складывая их, он словно приобретал их в собственность: теперь они принадлежали только ему — так же, как все другие люди имели право на свои улыбки. Ни единой душе не рассказал он о своем увлечении, поскольку опять же считал, что так делать не надо. Пусть он уродлив и все это знают, но не хотелось, чтобы его к тому же считали и сумасшедшим.

А потом, примерно пару месяцев назад, его посетила еще одна, замечательная, как ему показалось, идея. Он подумал, что может иначе использовать доселе сокрытые в коробках улыбки и сделать так, чтобы наслаждаться ими всякий раз, когда переступает порог собственной квартиры. Даже не спросив разрешения квартирной хозяйки, он обклеил улыбками все стены. Они все уместились: большие и маленькие, даже одна лошадиная улыбка. И так — по всем стенам, сплошной хоровод улыбок.

Но он по-прежнему не мог улыбнуться им в ответ, и ему это казалось неправильным.

Однажды хозяйка все же заглянула в его комнатенку, и когда увидела, во что превратил ее Добби, отчаянно запыхтела и налилась гневом. Это была крупная женщина, гораздо более массивная, чем Добби, коренастая, почти квадратная, раза в два его старше, овдовевшая, издерганная и от всего этого, как ему казалось, загрубевшая. В общем, он ее явно побаивался. Он бы давно уже съехал с этой квартиры, но жилье было довольно дешевое, хозяйка поддерживала его в чистоте, а когда он только поселился здесь, женщина даже попыталась было пару раз улыбнуться ему, но вскоре оставила эти попытки. С тех пор она стала вести себя в точности, как остальные окружающие: отворачивалась и старалась побыстрее пройти мимо.

72
{"b":"219070","o":1}